Бальзамо почувствовал, как его словно пронзил яркий луч.
— Вы спрашиваете, что я успел сделать? — повторил он.
— Да.
— Я бросил первый камень и замутил воду.
— Ну и что за болото ты расшевелил? Отвечай!
— Отличное болото, философское.
— A-а, ну да, ну да! Ты запустишь в ход свои утопии, свои затаенные мечты. Все это бредни. А дураки будут спорить, есть ли Бог или его нет, вместо того чтобы попытаться самим, как я, стать богами. С кем же из философов тебе удалось вступить в связь?
— У меня в руках величайший поэт и безбожник эпохи. Со дня на день он должен возвратиться во Францию, откуда был почти изгнан. Он приедет, чтобы вступить в масонскую ложу; я основал ее на улице Железного Горшка, в доме, принадлежавшем когда-то иезуитам.
— Его имя?..
— Вольтер.
— Не знаю такого. Ну, кто еще?
— На днях я должен сговориться с очень известным мыслителем, автором "Общественного договора".
— Как его зовут?
— Руссо.
— Понятия не имею.
— Вы только и знаете, что Альфонса Десятого, Раймунда Люллия, Пьера Толедского и Альберта Великого.
— Да, потому что эти люди жили по-настоящему, потому что только они всю жизнь пытались ответить на великий вопрос: быть или не быть.
— Жить можно по-разному, учитель.
— Я знаю только один способ: существовать. Но давай вернемся к твоим философам. Повтори, как их зовут?
— Вольтер, Руссо.
— Я запомню их имена. И ты будешь утверждать, что благодаря двум этим господам…
— Я смогу завладеть настоящим и взорвать будущее.
— В этой стране, стало быть, много глупцов, раз их можно увлечь идеей?
— Напротив, здесь много умных людей, раз на них оказывают большее влияние идеи, а не действия. Ну и потом, у меня есть помощник гораздо более могущественный, чем все философы мира.
— Кто это?
— Усталость… Уже около шестнадцати веков во Франции господствует монархия, и французы от нее устали.
— Поэтому они свергнут монархию?
— Да.
— Ты в это веришь?
— Разумеется.
— И ты их подталкиваешь, подталкиваешь?..
— Изо всех сил.
— Глупец!
— Что?
— Какой тебе будет прок от свержения монархии?
— Мне — никакого, но наступит всеобщее счастье.
— Я сегодня в хорошем расположении духа и готов потерять время на то, чтобы тебя послушать. Так объясни же мне, во-первых, как ты собираешься достичь счастья, а во-вторых, что такое счастье.
— Как я достигну счастья?
— Да, счастья для всех или свержения монархии, что для тебя равносильно всеобщему благоденствию.
— Существующее министерство — последний оплот монархии. В него входят умные, предприимчивые, отважные люди, способные еще лет двадцать поддерживать дряхлый и шаткий трон. Вот они и помогут мне опрокинуть его.
— Кто? Твои философы?
— Да нет, философы, напротив, помогают ему удержаться.
— То есть как? Философы поддерживают министерство, которое поддерживает монархию? Ну и дураки же эти философы!
— Дело в том, что сам министр — философ.
— Теперь понимаю: философы правят с помощью этого министра. Значит, я ошибся: они не дураки, а эгоисты.
— Я не собираюсь спорить о том, кто они, — проговорил Бальзамо, теряя терпение, — это мне неизвестно; я только знаю, что, если теперешнее министерство падет, все возопят против кабинета, который придет ему на смену.
Ведь против него будут, во-первых, философы, во-вторых, парламент: философы выразят недовольство, парламент тоже; министерство начнет преследовать философов и упразднит парламент. Тогда дух и материя создадут некий тайный союз, оппозицию — настойчивую, упрямую, постоянную. Она непрерывно будет нападать на все, подкапываться подо все, расшатывать все. На месте парламента будут судьи, назначенные королем. Этих судей обвинят — и справедливо — во взяточничестве, продажности, беззаконии. Народ взбунтуется, и королевская власть столкнется с людьми образованными в лице философов, с буржуазией в лице парламентов и с народом — самим по себе. А народ — это рычаг, который искал Архимед; этим рычагом можно поднять весь мир.
— Хорошо, но и после того, как ты приподнимешь мир, наступит день, когда он снова упадет!
— Да, но, падая, королевская власть разобьется.
— А когда она разобьется, я буду пользоваться твоими ложными образами и говорить твоим высокопарным языком, — итак, когда рассыплется монархия, что восстанет из руин?
— Свобода.
— Так французы станут свободными?
— Это рано или поздно произойдет.
— И все будут свободны?
— Все.
— Во Франции, стало быть, появится тридцать миллионов свободных людей?
— Да.
— И ты веришь, что среди этих тридцати миллионов не найдется хоть один человек, у которого будет больше мозгов, чем у других? И вот в одно прекрасное утро он отберет свободу у своих двадцати девяти миллионов девятисот девяноста девяти сограждан, чтобы иметь самому чуточку больше свободы. Помнишь, у нас в Медине была собака? Она всю еду пожирала одна.
— Да. Но в один прекрасный день собаки собрались и придушили ее.
— Так то собаки! Люди слова бы не сказали!
— Вы ставите человеческий ум ниже собачьего, учитель?
— Да ведь тому есть подтверждения!
— Какие же?
— Кажется, у древних был Октавиан Август, а у современников — Оливер Кромвель, которые, с жадностью пожирали пирог: один — римский, другой — английский. А те, у кого они его вырвали, не только ничего не предприняли, но и никак не выразили своего возмущения.
— Даже если предположить, что появится такой человек, не надо забывать, что он смертен, он рано или поздно умрет, а перед смертью он совершит добро, даже по отношению к тем, кого притеснял, потому что изменит природу аристократии. Будучи вынужден на что-нибудь опираться, он выберет то, что сильнее всего: народ. Унизительное уравнение он заменит возвышающим равенством. У равенства нет точных границ, его уровень зависит от высоты того, кто это равенство устанавливает. Вот почему, возвысив народ, этот человек установит такой принцип, который до него не был известен. Революция сделает французов свободными; протекторат второго Октавиана Августа или Оливера Кромвеля сделает их равными.
Альтотас подскочил в кресле.
— До чего глуп этот человек! — вскричал он. — Отдать двадцать лет своей жизни воспитанию ребенка; пытаться научить его всему, что знаешь сам, и все ради того, чтобы в тридцать лет этот самый ребенок вам сказал: "Люди будут равными!.."
— Ну, разумеется, они будут равны, равны перед законом.
— А перед смертью, глупец? Перед смертью — законом законов, когда один умирает на третий день, а другой — столетним стариком? Равны! Люди равны, не победив смерти! О, безмозглый, дважды безмозглый!
Альтотас откинулся и громко рассмеялся. Бальзамо, нахмурившись, сидел с опущенной головой.
Альтотас взглянул на него с состраданием.
— По-твоему, я ровня труженику, который ест черствый хлеб, или младенцу, сосущему грудь кормилицы, или тупому старику, попивающему молочную сыворотку и оплакивающему потерянное зрение? Несчастный ты софист! Подумай хотя бы вот о чем: люди станут равны, когда будут бессмертны, потому что тогда они превратятся в богов, а равны могут быть только боги.
— Бессмертны! — прошептал Бальзамо. — Какая химера!
— Химера? — воскликнул Альтотас. — Да, химера, такая же химера, как пар, как флюид. Химера — как и все, что ищут, все, что еще не открыто, но будет найдено. Отряхни вместе со мной пыль миров, обнажи нагроможденные друг на друга пласты цивилизаций! Что же ты читаешь в этих слоях поколений людей, среди обломков королевств, в рудниках веков, которые современное исследование разрезает, как пирог разрезают ножом? То, что ищу я, что люди искали во все времена, но называли по-разному: добром, благом, совершенством. И когда они это искали? Во времена Гомера, когда люди жили по двести лет; в эпоху патриархов, когда жили по восемь веков. Они так и не нашли этого добра, блага и совершенства, потому что, если бы нашли его, наш дряхлый мир был бы свежим, девственным и розовым, как утренняя заря. А вместо этого — страдания, труп, разложение. А разве страдание сладко, разве труп красив, а разложение привлекательно?