Одно мгновение он думал, что, увидев его в Париже, узнав о его решении стать знаменитым — это должно было ее сразить на месте, — Андре с одобрением встретит его усилия. Но благородный молодой человек был лишен macte animo[18]: наградой за вынесенные им тяготы и достойную всяческого уважения решимость стало пренебрежительное равнодушие, с каким Андре всегда относилась к Жильберу в Таверне.
Более того, она рассердилась, узнав, что он посмел заглянуть в ее сольфеджио. Если бы он хоть пальцем дотронулся до книги, то ее, без сомнения, оставалось бы после этого бросить в печку.
Для людей слабых духом разочарование, обманутая надежда не что иное, как удар, под которым любовь сгибается, чтобы потом подняться окрепшей. Они не скрывают своих страданий, жалуются, рыдают; они бездействуют, словно агнцы при виде ножа. Кроме того, любовь этих мучеников часто растет в страданиях, которые, казалось бы, должны ее убить. Они убеждают себя в том, что их кротость будет вознаграждена, и стремятся к этому вознаграждению, не обращая внимания на трудности дороги; они полагают, что, если путь окажется слишком тернист, они достигнут цели позже, но непременно получат свое.
Но сильные духом, волевые натуры, властные сердца при виде своей крови испытывают раздражение, и воодушевление их при этом так возрастает, что эти люди скорее напоминают человеконенавистников, чем влюбленных. В том не их вина: любовь и ненависть столь тесно переплетаются в их сердце, что они и сами не чувствуют между ними разницы.
Знал ли Жильбер, любит он или ненавидит Андре, катаясь по земле от боли? Нет, он страдал — и только. Но он не был способен набраться терпения и ждать. Он превозмог упадок духа, и настроился весьма решительно.
"Она меня не любит, — думал он, — это верно. Но ведь и я был не прав, надеясь на ее любовь. Все, на что я мог рассчитывать, — это вежливый интерес к несчастному, у которого хватает сил бороться со своим несчастьем. Что понял ее брат, то оказалось недоступным ее пониманию. Он мне сказал: "Как знать? Может быть, тебе суждено стать Кольбером или Вобаном!" И если бы я стал тем или другим, он воздал бы мне должное и готов был бы отдать за меня сестру в награду за добытую мной славу, как отдал бы мне ее, будь я потомственным аристократом, если бы со дня своего рождения я был ему ровней. Но что я для нее!.. Да, я чувствую, что… стань я хоть Кольбером или Вобаном, для нее я навсегда останусь ничтожным Жильбером: то, что есть во мне и что вызывает ее презрение, невозможно ни стереть, ни позолотить, ни скрыть, — мое низкое происхождение. Если даже предположить, что я когда-нибудь добьюсь своего, я все равно не смогу занять в ее глазах положение, которое могло бы мне принадлежать по праву рождения. Что за глупость! Так потерять голову!.. О женщина, женщина! Какое несовершенство!
Остерегайтесь прелестных глаз, высокого лба, лукавой улыбки, величавой осанки. Вот, к примеру, мадемуазель де Таверне, женщина красивая, достойная править миром… Ошибаетесь: это чопорная провинциалка, опутанная аристократическими предрассудками. Пустоголовые красавцы, имеющие возможность учиться, но не желающие ничего знать, — вот кто ей ровня! Вот кто ее интересует… А Жильбер для нее — пес, даже хуже, чем пес: о Маоне она хоть позаботилась, а о Жильбере даже не спросила!
Она не знает, что я не менее силен, чем все они; стоит мне одеться в такое же платье, и я стану так же привлекателен; но я имею нечто большее, чем они, — несгибаемую волю! И если только я захочу…"
Страшная улыбка заиграла на устах Жильбера, не дав ему закончить мысль.
Нахмурившись, он медленно склонил голову на грудь.
Что происходило в эту минуту в его темной душе? Какая ужасная мысль заставила склониться его бледное чело, рано пожелтевшее от бессонных ночей и изборожденное преждевременными морщинами? Кто знает!
Должно быть, моряк, спускавшийся по реке на пароме, напевая песенку о Генрихе IV, да веселая прачка, возвращавшаяся из Сен-Дени с праздника и опасливо обошедшая Жильбера стороной, приняли за вора юного бездельника, растянувшегося на траве среди жердей с бельем.
Около получаса Жильбер оставался погруженным в глубокие размышления, затем решительно поднялся, спустился к Сене, напился воды, огляделся и заметил слева от себя удалявшиеся толпы людей, покидавших Сен-Дени.
Среди людского моря выделялись впереди медленно двигавшиеся кареты, сдавленные толпой; они ехали по дороге на Сент-Уэн.
Дофина пожелала, чтобы ее прибытие стало семейным праздником. И вот теперь ее семья, пользуясь своими привилегиями, разместилась как можно ближе к зрелищу королевского въезда. А многие парижане без смущения залезали на запятки к ливрейным лакеям и цеплялись за толстые ремни, на которых кузова карет были подвешены к рамам.
Жильбер скоро узнал карету Андре: конь Филиппа гарцевал, вернее, приплясывал возле ее дверцы.
"Вот и прекрасно, — сказал себе Жильбер, — должен же я знать, куда она направляется, а чтобы узнать, я должен последовать за ней".
И Жильбер устремился за каретой.
Ее высочество должна была ужинать в Ла Мюэтт в обществе короля, дофина, графа Прованского, графа д’Артуа. Король до такой степени забыл о приличиях, что в Сен-Дени подал ее высочеству список своих приближенных и карандаш и предложил ей вычеркнуть имена тех, кого она не желала видеть за ужином.
Дойдя до стоящего в списке последним имени г-жи Дюбарри, ее высочество почувствовала, как у нее побелели и задрожали губы. Однако, памятуя о наставлениях матери-императрицы, она призвала на помощь все свои силы, с очаровательной улыбкой возвратила список королю и сказала, что будет счастлива познакомиться с ближайшим окружением короля.
Жильбер этого не знал, а у Ла Мюэтт увидел экипаж г-жи Дюбарри и Замора, сидевшего верхом на огромном коне белой масти.
К счастью, было уже темно. Жильбер бросился в заросли, лег в траву ничком и стал ждать.
Усадив невестку за один стол с любовницей, король пребывал в веселом расположении духа, особенно когда убедился, что ее высочество принимает г-жу Дюбарри еще лучше, чем в Компьене.
Нахмуренный и озабоченный дофин сослался на невыносимую головную боль и ушел прежде, чем все сели за стол.
Ужин продолжался до одиннадцати часов.
Свитские, среди которых была и гордая Андре, вынужденная признать, что принадлежит к ним, ужинали в павильонах под звуки оркестра, присланного королем. Так как вся свита не могла поместиться под крышей, то для пятидесяти человек столы были накрыты прямо на траве; за этими столами прислуживали пятьдесят лакеев в королевских ливреях.
Лежа в кустарнике, Жильбер ничего не упускал из виду. Он достал из кармана кусок хлеба, купленного в Клишила-Гаренн, и тоже поужинал, следя глазами за отъезжавшими каретами.
После ужина ее высочество дофина вышла на балкон проститься со своими гостями. Король последовал за ней. Госпожа Дюбарри с тактом, восхитившим даже ее недругов, осталась в глубине залы, чтобы ее не было видно с улицы.
Придворные подходили по одному к балкону, чтобы приветствовать короля и дофину; она успела запомнить многих из тех, кто ее сопровождал, король представлял ей тех, с кем она еще не была знакома. Время от времени с губ ее слетало ласковое слово или удачная шутка, приводившие в восторг тех, к кому они были обращены.
Жильбер издалека наблюдал за этой сценой и говорил себе:
"У меня больше достоинства, чем у этих господ: за все золото мира я не стал бы делать того, что делают они".
Настала очередь г-на де Таверне и его семейства. Жильбер приподнялся на одно колено.
— Господин Филипп — обратилась принцесса, — я разрешаю вам проводить отца и сестру в Париж.
Жильбер услышал ее слова. В этом не было ничего удивительного: все происходило среди ночной тишины в присутствии замерших в почтительном молчании зрителей.
Принцесса продолжала:
— Господин де Таверне! Я не могу вас пока разместить. Поезжайте вместе с мадемуазель в Париж и ждите там до тех пор, пока я не устроюсь в Версале. Мадемуазель, не забывайте обо мне.