Вильфор услышал, как они спускались с лестницы, и вышел из своего кабинета.
Сказав несколько слов благодарности доктору, он обратился к д’Авриньи.
— Теперь нужен священник, — сказал он.
— Есть какой-нибудь священник, которого вы хотели бы пригласить? — спросил д’Авриньи.
— Нет, — отвечал Вильфор, — обратитесь к ближайшему.
— Ближайший, — сказал городской врач, — это итальянский аббат, поселившийся в доме рядом с вами. Хотите, проходя мимо, я его попрошу?
— Будьте добры, д’Авриньи, — сказал Вильфор, — пойдите с господином доктором. Вот ключ, чтобы вы могли входить и выходить, когда вам нужно. Приведите священника и устройте его в комнате моей бедной девочки.
— Вы хотите с ним поговорить, мой друг?
— Я хочу побыть один. Вы меня простите, правда?
Священник должен понимать все страдания, тем более страдания отца.
Вильфор вручил д’Авриньи ключ, поклонился еще раз городскому врачу и, вернувшись к себе в кабинет, принялся за работу.
Есть люди, для которых работа служит лекарством от всех страданий.
Выйдя на улицу, оба врача заметили человека в черной сутане, стоявшего на пороге соседнего дома.
— Вот тот, о ком я вам говорил, — сказал доктор мертвых.
Д’Авриньи подошел к священнику:
— Сударь, не согласитесь ли вы оказать услугу несчастному отцу, потерявшему только что дочь, королевскому прокурору де Вильфору?
— Да, сударь, — отвечал священник с сильным итальянским акцентом, — я знаю, смерть поселилась в его доме.
— Тогда мне незачем говорить вам, какого рода помощи он от вас ожидает.
— Я шел предложить свои услуги, сударь, — сказал священник, — наше назначение — идти навстречу нашим обязанностям.
— Это молодая девушка.
— Да, знаю, мне сказали слуги, я видел, как они бежали из дома. Я узнал, что ее имя Валентина, и я уже молился за нее.
— Благодарю вас, — сказал д’Авриньи, — и раз вы уже приступили к вашему святому служению, благоволите его продолжить. Будьте возле усопшей, и вам скажет спасибо безутешная семья.
— Иду, сударь, — отвечал аббат, — и смею сказать, что не будет молитвы горячей, чем моя.
Д’Авриньи взял аббата за руку и, не встретив Вильфора, затворившегося у себя в кабинете, проводил его к покойнице, которую должны были облечь в саван только ночью.
Когда они входили в комнату, глаза Нуартье встретились с глазами аббата; вероятно, Нуартье увидел в них что-то необычайное, потому что взгляд его больше не отрывался от лица священника.
Д’Авриньи поручил попечению аббата не только усопшую, но и живого, и тот обещал д’Авриньи помолиться о Валентине и позаботиться о Нуартье.
Обещание аббата звучало торжественно, и для того, должно быть, чтобы ему не мешали в его молитвах и не беспокоили Нуартье в его горе, он, едва д’Авриньи удалился, запер на задвижку не только дверь, в которую вышел доктор, но и ту, которая вела к г-же де Вильфор.
VII
ПОДПИСЬ ДАНГЛАРА
Утро настало пасмурное и унылое.
Ночью гробовщики исполнили свою печальную обязанность и зашили лежащее на кровати тело в саван — скорбную одежду усопших, которая, что бы ни говорили о всеобщем равенстве перед смертью, служит последним напоминанием о роскоши, любимой ими при жизни.
Этот саван был не что иное, как кусок тончайшего батиста, купленный Валентиной две недели тому назад.
Нуартье еще вечером перенесли из комнаты Валентины в его комнату. Против всяких ожиданий, старик не противился тому, что его разлучают с телом внучки.
Аббат Бузони пробыл до утра и на рассвете ушел, никому не сказав ни слова.
В восемь часов приехал д’Авриньи; он встретил Вильфора, который шел к Нуартье, и отправился вместе с ним, чтобы узнать, как старик провел ночь.
Они застали его в большом кресле, служившем ему кроватью; старик спал спокойным, почти безмятежным сном.
Удивленные, они остановились на пороге.
— Посмотрите, — сказал д’Авриньи Вильфору, смотревшему на спящего отца, — природа умеет успокоить самое сильное горе; конечно, никто не скажет, что господин Нуартье не любил своей внучки, и, однако, он спит.
— Да, вы правы, — с недоумением сказал Вильфор, — он спит, и это очень странно: ведь из-за малейшей неприятности он способен не спать целыми ночами.
— Горе сломило его, — отвечал д’Авриньи.
И оба, погруженные в раздумье, вернулись в кабинет королевского прокурора.
— А вот я не спал, — сказал Вильфор, указывая д’Авриньи на нетронутую постель, — меня горе не может сломить: уже две ночи я не ложился, но зато посмотрите на мой стол: сколько я написал в эти два дня и две ночи!.. Сколько рылся в этом деле, сколько заметок сделал на обвинительном акте убийцы Бенедетто!.. О работа, моя страсть, мое счастье, мое безумие, ты одна можешь победить все мои страдания!
И он судорожно сжал руку д’Авриньи.
— Я вам нужен? — спросил доктор.
— Нет, — сказал Вильфор, — только возвращайтесь, пожалуйста, к одиннадцати часам, в двенадцать часов состоится… вынос… Боже мой, моя девочка, моя бедная девочка!
И королевский прокурор, снова становясь человеком, поднял глаза к небу и вздохнул.
— Вы будете принимать соболезнования?
— Нет, один мой родственник берег на себя эту тягостную обязанность. Я буду работать, доктор; когда я работаю, все исчезает.
И не успел доктор дойти до дверей, как королевский прокурор снова принялся за свои бумаги.
На крыльце д’Авриньи встретил родственника, о котором ему говорил Вильфор, личность незначительную как в этой повести, так и в семье, одно из тех существ, которые от рождения предназначены играть в жизни роль статиста.
Весь в черном, с крепом на рукаве, он исправно явился в дом Вильфора с подобающим случаю выражением лица, намереваясь его сохранить, пока требуется, и немедленно сбросить после церемонии.
В одиннадцать часов траурные кареты застучали по мощеному двору и предместье Сент-Оноре огласилось гулом толпы, которая одинаково жадно смотрит и на радости и на печали богачей и бежит на пышные похороны с той же торопливостью, что и на свадьбу герцогини.
Понемногу гостиная, где стоял гроб, наполнилась посетителями. Сначала явились некоторые наши старые знакомые— Дебрэ, Шато-Рено, Бошан, потом — все знаменитости судебного, литературного и военного мира, ибо г-н де Вильфор, не столько даже по своему общественному положению, сколько в силу личных достоинств, занимал одно из первых мест в парижском свете.
Родственник стоял у дверей, встречая прибывающих, и для равнодушных людей, надо сознаться, было большим облегчением увидеть равнодушное лицо, не требовавшее от них лицемерной печали, притворных слез, как это полагалось бы в присутствии отца, брата или жениха.
Те, кто были знакомы между собой, подзывали друг друга взглядом и собирались группами. Одна такая группа состояла из Дебрэ, Шато-Рено и Бошана.
— Бедняжка, — сказал Дебрэ, невольно, как, впрочем, и все, платя дань печальному событию. — Бедняжка! Такая богатая! Такая красивая! Могли бы вы подумать об этом, Шато-Рено, когда мы пришли… давно ли?.. Да три недели, месяц тому назад самое большое… подписывать брачный договор, который так и не был подписан?
— Признаться, никак не подумал бы, — сказал Шато-Рено.
— Вы ее знали?
— Я говорил с ней раза два на балу у госпожи де Мор-сер; она мне показалась очаровательной, только немного меланхоличной. А где мачеха, вы не знаете?
— Она проведет весь день у жены этого почтенного господина, который нас встречал.
— Кто он такой?
— Это вы о ком?
— Да господин, который нас встречал. Он депутат?
— Нет, — сказал Бошан, — я осужден видеть наших законодателей каждый день, и эта физиономия мне незнакома.
— Вы упомянули об этой смерти в своей газете?
— Заметка не моя, но она наделала шуму, и я сомневаюсь, чтобы она была приятна Вильфору. Насколько я знаю, в ней сказано, что если бы четыре смерти последовали одна за другой в каком-нибудь другом доме, а не в доме королевского прокурора, то королевский прокурор был бы, наверное, более взволнован.