Начал он с Бастилии, а кончил Шатле. И в каждой тюрьме комендант показывал ему список своих узников, объявлял, кто из них скончался, болен, переведен в другую тюрьму или освобожден, а потом обходил с ним камеры.
Прискорбный смотр, тяжкое зрелище! Габриэль думал, что обход уже закончен, когда комендант Шатле показал ему в своей регистрационной книге почти пустую страницу, содержавшую только следующую странную запись, поразившую Габриэля:
"21.Х____секретный узник. Если при обходе коменданта или капитана гвардии сделает хотя бы попытку заговорить, подвергнуть более строгому режиму, в более глубоком каземате".
— Кто этот важный преступник? Можно мне знать? — спросил Габриэль г-на де Сальвуазона, коменданта Шатле.
— Этого никто не знает, — ответил комендант. — Он перешел ко мне от моего предшественника, тот же получил его от своего. Вы видите, что данные о времени его ареста пропущены в книге. Надо думать, он доставлен сюда еще в царствование Франциска Первого. Я слыхал, что он два или три раза пытался заговорить. Но едва он проронит слово, комендант обязан под страхом тягчайшей кары захлопнуть дверь каземата и перевести его в худший. Здесь остается еще только один каземат ужаснее того, в котором теперь заключен преступник, и он был бы для него смертелен. Нет сомнений, что с ним хотели покончить именно вот таким способом, но узник теперь молчит. Это, конечно, страшный преступник. С него никогда не снимают цепей, и его тюремщик ежечасно входит в каземат для предотвращения всякой возможности побега.
— А если он заговорит с тюремщиком? — спросил Габриэль.
— О, к нему приставлен глухонемой, в Шатле родившийся и никогда отсюда не выходивший.
Габриэль вздрогнул. Этот человек, совершенно отрезанный от мира живых и все же живший, мысливший, внушил ему чувство острого сострадания и какого-то смутного ужаса. Какое воспоминание или угрызение совести, какая боязнь перед муками ада или блаженством рая удерживали это несчастное существо от решения разбить себе череп о стену своего каземата? Что еще привязывало его к жизни: жажда мести, надежда?
Габриэля охватило вдруг какое-то странное, лихорадочное желание увидеть этого человека. Сердце у него бешено забилось! Сотню заключенных навестил он, испытывая обыкновенное сострадание, но этот узник будто притягивал его к себе, волновал его больше, чем все другие… И тревога сжимала ему грудь, когда он представлял себе эту жизнь в могиле.
— Пойдемте в камеру двадцать один, — сказал он коменданту дрогнувшим голосом.
Они спустились по нескольким лестницам, грязным и сырым, прошли под глубокими сводами, похожими на страшные круги Дантова ада. Наконец комендант остановился перед железной дверью.
— Здесь, — сказал он. — Я не вижу сторожа, должно быть, он внутри. Но у меня второй ключ. Войдем.
Он отпер дверь, и они вошли.
Габриэлю представилась немая и страшная картина, одна из тех, какие можно увидеть только в горячечном бреду.
Стены сплошь из камня, черного, замшелого, зловонного, ибо мрачный этот каземат находился ниже русла Сены и при больших паводках наполовину затоплялся. По стенам склепа ползали мокрицы. В ледяном воздухе — ни звука, кроме равномерного, глухого падения водяных капель с осклизлого потолка.
Глуше, чем эти глухие капли, недвижнее, чем эти почти неподвижные мокрицы, жили здесь два человекоподобных создания, одно из которых сторожило другое. Оба угрюмые, безмолвные.
Тюремщик, великан с бессмысленным взглядом и мертвенным цветом лица, стоял в тени, тупо уставившись на белобородого, белоголового старика. Это и был узник. Он лежал в углу на соломе; руки его и ноги были скованы цепью, вделанной в стену. Когда они вошли, он, казалось, спал и не шевелился. Его можно было принять за труп или каменное изваяние.
Но вдруг он сел, открыл глаза и вперил свой взор в глаза Габриэля.
Говорить ему было запрещено, но этот пугающий и притягивающий к себе взор говорил. Он завораживал Габриэля. Комендант с надзирателем заглянули во все углы каземата. А он, Габриэль, замер на месте, застыл, оцепенел, подавленный огнем этих пылающих глаз; он не мог от них оторваться, и в то же время в нем бурлил целый поток каких-то странных, не поддающихся выражению мыслей.
Узник тоже, казалось, небезучастно созерцал посетителя, и даже было мгновение, когда он сделал движение и разжал губы, словно собираясь заговорить… Но комендант обернулся, и узник вовремя вспомнил предписанный ему закон: он ничего не сказал, только уста его покривились горькой усмешкой. Потом он опять смежил веки и впал в свою каменную неподвижность.
— Ах, выйдем отсюда! — сказал Габриэль коменданту. — Бога ради, выйдем, мне надо глотнуть воздуха и увидеть солнце.
В самом деле, спокойствие и, можно сказать, жизнь вернулись к нему лишь на улице, среди людей и шума. Но все же в его душу намертво врезалось мрачное видение и преследовало его весь день, когда он в задумчивости прогуливался по Гревской площади.
Какой-то голос шептал ему, что судьба несчастного узника имела прямое отношение к его судьбе и что сегодня он прошел мимо великого события в своей жизни. Наконец, утомленный этими роковыми предчувствиями, он направился под вечер на ристалище в Турнель. Турниры этого дня, в которых он не пожелал участвовать, подходили к концу. Габриэлю удалось разглядеть в толпе Диану, она его тоже заметила, и этот мгновенный обмен взглядами рассеял мрак в его сердце, как солнце рассеивает тучи. Забыв о таинственном узнике, Габриэль думал уже только о любимой девушке, с которой предстояло ему встретиться вечером.
X
ЭЛЕГИЯ ВО ВРЕМЯ КОМЕДИИ
Так уж повелось со времен Франциска I: не меньше трех раз в неделю король, вельможи и придворные дамы собирались в покоях у королевы. Там они свободно, а подчас даже весьма вольно обсуждали события дня. Затем среди общего разговора завязывались и частные беседы. "Находясь среди сонма смертных богинь, — говорит Брантом, — каждый вельможа или дворянин беседовал с тою, что ему была всех милее". Часто также устраивались там балы или спектакли.
На такого рода прием должен был в этот вечер отправиться и Габриэль. Впрочем, к радости его примешивалось и некоторое беспокойство. Неясные шепотки, двусмысленные намеки на предстоящую свадьбу Дианы, естественно, тревожили его. Когда он увидел Диану вновь, коща ему показалось, что в глазах ее светится все та же нежность, волна счастья охватила его. Но эти упорные слухи, в которых переплетались имена Дианы де Кастро и Франциска де Монморанси, так настойчиво звучали в его ушах, что он невольно призадумывался. Неужели она любит этого Франциска? Неужели эти мучительные сомнения не рассеет даже свидание?
Поэтому Габриэль решил расспросить Мартина Герра, который свел уже немало знакомств и должен был в качестве оруженосца знать больше своего господина. Подобное решение виконта д’Эксмеса было, кстати, на руку и Мартину Герру, который, заметив озабоченность хозяина и считая, что тому грешно в чем-то таиться от верного слуги после пяти лет совместной жизни, дал себе слово расспросить его обо всем случившемся.
Состоявшаяся беседа выявила следующее: Габриэль уверился, что Диана де Кастро не любит Франциска де Монморанси, а Мартин Герр понял, что Габриэль любит Диану де Кастро.
Этот двоякий вывод так обрадовал обоих, что Габриэль явился в Лувр за час до того, как распахнулись двери королевских покоев, а Мартин Герр, чтобы почтить августейшую возлюбленную виконта, немедленно отправился к придворному портному и купил себе камзол темного сукна и штаны из желтого трико. Заплатив за них наличными, он тут же надел этот костюм, чтобы вечером щегольнуть в передней Лувра, где ему предстояло дожидаться своего господина.
Но портной был просто ошарашен, снова увидев через полчаса Мартина Герра уже в другом костюме. Ковда он выразил свое удивление, Мартин Герр ответил, что вечер показался ему прохладным и поэтому он решил одеться потеплее, однако новый камзол и штаны так ему нравятся, что он пришел купить или заказать точно такой же второй костюм. Тщетно твердил портной Мартину Герру, что это будет иметь такой вид, будто он ходит всегда в одной и той же одежде, и что лучше заказать другой костюм, например желтый камзол и темные штаны, раз уж ему нравятся эти цвета. Мартин Герр стоял на своем, и портной — поскольку готового платья у него под рукой не оказалось — все-таки пообещал ему подобрать сукно точно таких же оттенков.