Хотя Рузвельт у Брюэнна о своём здоровье детально не справлялся, сам он не мог не почувствовать, что с ним что-то всерьёз неладно, тем более видя, как Анна о нём печётся. Само её присутствие в числе сопровождающих его на конференцию в Ялту служило свидетельством резкого изменения ситуации по сравнению со временами Тегерана. Тогда Анна буквально умоляла отца взять её с собой, но натолкнулась на прямой и ничем логически не обоснованный отказ, он предпочёл её брата Эллиота и мужа Джона. Тогда Анна была уязвлена отказом. Да, её брат и супруг могли послужить Рузвельту физическим подспорьем, но ведь эту функцию с таким же успехом мог выполнить и начальник его тайной охраны Майк Рейли. Между прочим, Эллиот, вместе с братом Франклином-младшим, в августе 1941 года уже сопровождал отца на конференцию, где Рузвельт и Черчилль подписали Атлантическую хартию, а затем в январе 1943 года на Касабланкскую конференцию, где союзники обязались воевать вплоть до полной и безоговорочной капитуляции Германии. Теперь Анна считала, что, по справедливости, настал её черёд выступить ближайшей сподвижницей отца. В то время Анна отчаянно тосковала по мужу. В письмах Джона из Италии все явственнее сквозили тревога и депрессия, и ей очень нужно было с ним увидеться и попытаться вдохнуть в него хоть какую-то уверенность. Как она сама говорила Рузвельту, если проблема лишь в отсутствии на ней униформы, так она готова поступить на службу хоть в тот же Красный Крест. Отец, однако, наотрез отказывался идти ей в этом навстречу: слишком силён был в нём старый моряцкий предрассудок: женщина на военном корабле – дурное предзнаменование. (И это при том, что статус верховного главнокомандующего позволял Рузвельту одним росчерком пера сделать для дочери исключение. Или же можно было отправить её в Европу по воздуху, а не морем.) Эта старая дурная примета, между прочим, ничуть не беспокоила Уинстона Черчилля, спокойно взявшего с собою Сару в Тегеран. Но никакие аргументы Анны на отца не действовали. В редкостном для неё приступе отчаяния и обиды Анна в письме мужу обозвала отца «вонючкой по отношению к членам семьи женского пола»{49}. А из её письма матери видно, что Анну просто трясло от негодования из-за отцовской несправедливости: «Папа, похоже, считает само собой разумеющимся, что самки должны довольствоваться ролью “хранительниц огня в домашнем очаге”, а все их усилия сверх этого могут сводиться лишь к развлечению и принятию помощи от самцов-покровителей, снисходящих к ним из своего мужского мира разве что в силу крайней нужды, когда нужно мгновенно ублажить и утихомирить какую-нибудь не в меру разошедшуюся особь женского пола»{50}.
На просьбу взять её в Ялту отец ответил Анне просто: «Ну, посмотрим, как получится», – вселив в неё тем самым предчувствие очередного разочарования{51}. Но затем в начале января он её вдруг приятно удивил. Поскольку Уинстон снова берет с собою Сару, а посол Гарриман – свою дочь Кэтлин, сообщил он, Анна также может присоединиться к делегации, если пожелает. Когда Рузвельт уведомил супругу о своём решении взять в поездку дочь, пришла очередь Элеоноры обидеться на мужа. Мать так сочувствовала Анне, когда ту не взяли в Тегеран, а теперь дочь знала, что Элеонора всем сердцем наделась, что Франклин пригласит её в помощницы на эту новую конференцию. Но нет, он неожиданно решил отставить Элеонору и взять вместо неё Анну, сказав, что «так проще», поскольку Черчилль и Гарриман будут в Ялте с дочерьми, а не с жёнами. Если же он явится с Элеонорой, те, другие, подумают, что им тоже надо переигрывать, и это создаст ненужные затруднения. Элеонора сделала вид, что объяснение ею понято и принято{52}.
Конечно, выбор Анны в качестве адъютанта действительно упрощал логистику, но исчерпывающим объяснением, почему Рузвельт предпочёл дочь супруге, такой довод служить не мог. Элеонора то ли действительно не видела, то ли отказывалась признавать, что после сорока лет в браке с нею здоровье её мужа пришло в полную негодность. При всех её благих намерениях она не только не способствовала лечению или хотя бы облегчению мучительных страданий Франклина, но, напротив, усугубляла его болезнь, продолжая тянуть из него жизненные соки. Анну, к примеру, восхищала неуёмная жизненная энергия матери и то, как она всю душу вкладывает в благие дела, например, защиту прав женщин и помощь обездоленным. Однако по природе мать её никогда не отличалась ни добротой, ни сердечностью, ни заботливостью. У Анны сохранились отчётливые детские воспоминания, как она иногда заглядывала к матери в кабинет, когда та была за работой. Заслышав её шаги, Элеонора, не поднимая головы от бумаг, произносила ледяным тоном: «Чего тебе надо, дорогая», – и это был не вопрос{53}. Элеонора также лишена была чувства такта и зачастую встревала с замечаниями по поводу политических решений Франклина совершенно не ко времени или не к месту. При этом мнения её имели свойство сильно тяготеть к крайностям. Отец же, хотя и ценил её точку зрения – и даже, по его словам, дорожил ею, – но признавал, что супруга зачастую не понимает, насколько плотно расписано его время. Он вынужден буквально разрываться между массой разнонаправленных и трудносовместимых между собою дел, особенно в военное время, когда минуты отдыха выпадают крайне редко. И в эти драгоценные из-за их мимолетности перерывы Рузвельт не любил расспросов близких. На одном званом ужине Элеонора начала было выспрашивать супруга о причинах, побудивших его принять одно из недавних решений. Президенту же после изматывающего дня хотелось одного – расслабиться на дружеской вечеринке, и пытливые вопросы Элеоноры ему пришлись явно не по душе. Заметив, что отец вот-вот взорвётся, Анна поспешила вмешаться и стала простодушно оттаскивать от него Элеонору со словами: «Мать, ты что, не видишь, что у папы из-за тебя несварение?»{54}
И в публичной, и в частной жизни Рузвельт постоянно пребывал в окружении людей, жаждущих его благосклонности и внимания. Анна считала, что страсть к многолюдному окружению у отца развилась из-за того, что в детстве у него не было соседей-сверстников, товарищей для игр, – лишь кузен, который был на несколько лет старше, изредка снисходил до него; вот отцу с тех пор и хотелось всегда чувствовать себя «одним из ватаги». А вот теперь жизненной энергии у Рузвельта серьёзно поубавилось, хотя он и не хотел это признавать. Широкий, конечно, был бы жест – привезти с собою в Ялту Элеонору; но можно ли его винить за то, что он его не сделал, дабы изнурительное путешествие прошло поспокойнее?
Анна знала, насколько больно ранило Элеонору решение отца. Отчасти Анна винила в этом и себя и даже считала, что чуть ли не предаёт мать своим согласием на поездку, – причём не в первый раз предаёт. Но, если бы отец взял с собою Элеонору, самой ей пришлось бы остаться дома. Вот Анна и помалкивала, попутно убеждая себя, что в её присутствии всё пойдёт «проще», а заодно старалась гнать от себя подальше чувство вины.
Была и ещё одна, более тонкая причина, по которой Рузвельт предпочел взять с собою именно Анну. Сама она, вероятно, не приняла бы и не оценила по достоинству такое обоснование, если бы вдруг позволила себе задуматься над ним хоть на миг. Наедине с Анной отец имел возможность полностью расслабляться, поскольку чувствовал, что дочь, как особа женского пола, совершенно точно «зуба против него не точит и ножа за спиной не держит»{55}. В отличие от её братьев, не упускавших возможности использовать время, проводимое в обществе отца, для знакомства и наведения мостов с людьми полезными для их карьерного продвижения, в отношении Анны у Рузвельта была заведомая уверенность: она с ним вовсе не по «склонности <…> к поиску множества полезных знакомств на будущее». Весь смысл своего существования Анна видела в служении семье, особенно мужчинам, и делала всё, что могла для их спокойствия и довольства.