– Это нас водка догнала. Самое время для серьёзного разговора.
– А что касается Европы… Обратил внимание, как немцы испортились? Какую не свойственную своей нации жуликоватость демонстрируют? Одни недавно с частой сетью по нашим молодым учёным-спецам прошлись – патенты на кабальных и копеечных условиях скупали, как мелкие Соросы какие-нибудь, другие в ЖКХ наше сунулись, управляющую компанию затеяли и в год проворовались так, что у наших коммунальщиков только глаза на лоб… А Штольцы где?
– Я тебе вот что скажу. Только ты на меня не обижайся. Ты сам заметил, что толковые европейцы в пятидесятых от ужаса за голову схватились… Ну то есть не единицы, а словно бы целое поветрие, потому что единицы-то и раньше хватались. Так немцы, между прочим, ещё в тридцатых эту жуть, это фантомное небытие цивилизации прозрели. Вот тогда-то все честные немцы, все эти Штольцы, все эти энергичные рыцари прогресса, олицетворявшие маниакальный дух высоконравственного германского порядка, научно-технической организации жизни и щепетильного отношения ко всякому плёвому делу – вот тогда все они и записались в фашисты. То есть в национал-социалисты. Потому что это тоже был путь возможного спасения от ужаснувшего их видения – разложения мира в целом и деградирующего человека в частности, превращения их в гниющую слизь ещё при жизни. Потому что изменение мира в целом и человека в частности в сторону более целесообразной и разумной организации – это и есть кредо Штольцев. Вот только путь этот привёл в кровавую баню. И это закономерно – нельзя сделать человека, а тем более сверхчеловека, счастливым помимо его воли. Понятно, что теперь этих самых Штольцев днём с огнём не сыскать…
– А что же нам-то? И нам теперь в нацики? Мне такой закос что-то не очень…
– Зачем? У русских нервы на разрыв крепче. У нас другой путь. – С этими словами Тарарам развёл руки в стороны, оттолкнулся от дна и округлым дельфиньим нырком, без брызг, скользнул под воду.
6
– Вот так давайте, – осенённый, поднял палец Тарарам. – Пусть каждый скажет, что такое для него закон. Только без растекания по древу, коротко, в каменном стиле. Что отзывается у вас в соображалке при этом лязгающем звуке – «закон»?
– Закон – это сила. Потому что сила есть право. То есть сила и есть закон, – сказала Катенька.
– Закон – это любовь. Всё, что любовь, и всё, что во имя любви – то закон. И нет другого, – сказала Настя.
– Мирской закон – лишь то, что помогает обрести спасение. Всё остальное – суета, бездушные параграфы и разухабистое беззаконие, – сказал Егор.
Рома покачивался в гамаке, ловя ответы правым ухом.
– А ты? Сам теперь говори, – сказал Егор.
– Нет никакого закона, – грустно улыбнулся Тарарам. – И не должно быть. Есть общий долг. Закон только в нём, и только он – закон. А без общего долга нет и не будет у нас ни силы, ни любви, ни – чёрт побери – спасения.
Набрис
Набрис противен мне. Потому что всегда противно то, что губит твой труд, обманывает желания и обрушивает надежды.
На берегу реки пускает блесну рыбак. Шлепок. И чёрной молнией, быстрой тенью из коряжника выскальзывает щука. Бросок хищника – для рыбака нет зрелища, острей и сладостней пронзающего ему сердце. Стремительный рывок, вскипает рассечённая вода. Щука взяла блесну. Подсечка – и рыбак выбирает катушкой слабину. Щука рванулась, села на тройник. И начинается борьба. Рыбак, насквозь опьянённый страстью, то работает удилищем, то крутит катушку внатяг – он вываживает, изматывает добычу. Руки его от вожделения дрожат. А щука не хочет. Она не согласна уступать. Она увидела берег, рыбака и всё поняла. Она противится, рвётся с поводка, старается уйти в коряги и запутать леску. Большая, сильная рыба не терпит власти над собой. Но рыбак знает дело – он брал форель, и судака, и хариуса, и тайменя. Щука ему не соперник. Рыба сопротивляется, но она уже глотнула воздуха и помалу слабеет, воля к жизни постепенно оставляет её. Ещё немного, и она сдастся. Леска смотана, добыча уже на расстоянии удилища. Осталось подсачить… И вдруг под самым берегом щука изворачивается, сверкает жёлтым брюхом, свечой выпрыгивает над водой и сходит с тройника. Рыбак застыл, не может слова вымолвить, лицо его пятнает прихлынувшая от ярости и обиды кровь. А щука с разорванной губой уходит в омут.
Набрис – щука, сорвавшаяся с моего крючка. И то чувство, которое она, сорвавшись, вызывает.
Когда человек не хочет верить, что переоценивать ценности и отступаться от вчерашней правды – это хорошо и только так он сможет стать борцом за радостное обновление, носителем завтрашних мод, проводником передовых поветрий, другом целесообразности и разумного переустройства, я огорчаюсь. Мне неприятен такой упёртый хмырь. Раз ты сумел родиться, ты – моя добыча, жертва моих сетей. Опарыши соблазнов и живцы обольщений на моих крючках – твоя пожива.
Когда человек отворачивается от надежды пополам с толчёным стеклом, которую я насыпаю в его кормушку, мне делается скверно. Невежа! Такова твоя благодарность! Ты не узнаешь наслаждения и не растаешь от истомы. Да, мой корм распорет твои кишки, но без того что́ будет тебе о своей паршивой жизни вспомнить?
Когда человек отказывается быть зависимым от мнений окружающих и следом отказывается от собственного мнения, пленённый открывшейся ему единой истиной, я впадаю в ярость. Глупец! Твоя истина – леденец, петушок на палочке. Рассосёшь и с чем останешься? Всё, что у тебя есть – одежды мнений, и лишь они важны. Без них ты – голый.
Кто не стяжает богатства и славы, тот вызывает у меня изжогу. Тупица! Ты не испытал в жизни зависти, жара алчности и сладости обладания. Зачем же жил? Для чего заточил себя в келье аскезы, в лачуге скудости?
Кто отворачивается от искуса равенства и готов со смирением признать превосходство мудрого и сильного, тот будит во мне судорогу отвращения. Недоумок! Тебе милее быть булыжником в кладке здания, величие которого ты на себе несёшь, как горб, а не вольным червём в навозе мира и лёгкой перелётной мухой над его смердящей лужей. Во имя чего твоя жертва? Я всё равно разрушу единство кладки, сравняю с землёй храм твоего мужества, а руины заселю лебедой и мышами.
Кто долг ставит выше удовольствия, тот виновен в разлитии моей желчи. Болван! Ты служишь не во имя своего преуспеяния, а в угоду собственному упрямству. Ты со спокойным сердцем всякий раз, исполнив обязательства чести, остаёшься ни с чем. Что долг тебе, когда от него нет ни прибыли, ни потехи? Ты – посмешище для карасей, идущих на гулянку в мой весёлый невод.
Мир от начала был наполнен целыми вещами, которые вложил в него Творец, – теперь он завален осколками, как лавка горшечника, где порезвился лёгкий смерч. Это я, ветер перемен, истолок мир в пыль и кашу. Целого в нём почти не осталось, потому что целое не лезет в мою глотку. Другое дело – клочки, ошмётки, крошки, слизь. Осколки – улилям. Целое – набрис. Улилям – когда один человек, глядя на другого, видит не человека, а схему, устройство, скелет. Например – застрявшую в детстве личность, чьи запросы были удовлетворены раньше, чем оформились, и которую душевная боль не заставляет размышлять над собственным состоянием, потому что у застрявшей в детстве личности страданию не от чего отражаться, так что в результате она может вызвать сочувствие, но не способна пробудить симпатию. Тот, кто так видит – скользкий налим, прикормленный лягушками из моего садка. Его печень уже принадлежит мне. Набрис – когда человек смотрит на другого и сердце его замирает от любви. Такой не даёт мне пищи. Но рано или поздно все крепости падут пред силой моего голода.
Я – всюду. Я продуваю всё. Моё дыхание – во всём, везде. Почти во всём. Почти везде. Набрис – место, где меня пока нет.
Место, где меня нет – враг мне, потому что оно занято Другим. Тем, кто не принимает меня.
Враг мне тот, кто собирает, вместо того, чтобы расчленять.
Враг тот, кто обретает свой дар и хранит ему верность.