Вскоре началась сложная многоходовая кампания по изъятию рукописи из-за рубежа. Идеологи тех лет сперва угрожали поэту, но безрезультатно. Тогда на дачу к Пастернаку был послан его давний приятель, человек с вечным клеймом "мелкобуржуазного попутчика", измученный долгими страхами, но по природе своей честный и чистый. Его заставили внушить Пастернаку необходимость вернуть рукопись романа в Москву. Когда несчастный посланец подъехал к воротам дачи, и Пастернак увидел его, выходящего из машины, проницательность сразу подсказала хозяину, что означает этот визит. Пастернак встретил гостя у ворот, проводил в дом и стал отпаивать чаем молчащего посланника. Жалея его. Но не презирая. За всю свою семидесятилетнюю жизнь Пастернак не сказал ни об одном человеке ни одного плохого слова. Когда визитер начал успокаиваться, Пастернак обнял его и, назвав уменьшительно-ласкательным именем, тихо сказал: "Помнишь ли, родной, что литература такое занятие, за которое жизнь когда-то отдавали". Гость разрыдался, вскочил, побежал к машине и уехал, не выполнив "высокого" поручения. И сам в тот же день рассказал об этом уже пьяный и все еще плачущий. Впрочем, задним числом все храбрецы, и прав ли Евтушенко, написавший когда-то уничижительные строки: "Из доброты, не голосуя, вы удалились в туалет". Конечно, Евтушенко не был трусом, но по убийственному выражению Ахматовой "очередь на Голгофу" возникла лишь после смерти Сталина. Лишь после его смерти начала пробуждаться совесть (к Евтушенко это, разумеется, не относится, потому что при Сталине он был еще ребенком). Люди, у которых пробуждается совесть, всегда казались мне сомнительными. А вдруг уснет опять? У кого эта самая совесть есть, она не спит никогда, даже в самые адские дни, так что ей просыпаться, естественно, не надо. Наум Коржавин в какой-то поэме писал: "К позору всех людей вождь умер собственною смертью"
Помню неожиданное появление Пастернака в журнале "Знамя", где я служил в 40-е годы. Отдел поэзии готовил к печати подборку сильных стихотворений одного фронтовика. Мы показали ее Пастернаку. Пастернак внимательно прочитал и медленно произнес: "Это действительно замечательно..." Как вдруг побледнел и, повысив голос, сказал: "Зачем вы печатаете эти стихи, неужели не понимаете, что их автор ничего никогда больше не напишет. Здесь сказано все, что он мог сказать". Пастернак оказался прав. До сих пор не понимаю как уловил он невозможность творческого продолжения нашего автора.
- Каким запечатлелся Пастернак в вашей памяти?
- В последний раз я увидел Пастернака странным образом. Посмотрел на уличную афишу: "Станислав Нейгауз. Утренний концерт. Малый зал консерватории". И неожиданно почувствовал, что именно на этот концерт придет смертельно больной Пастернак. Я купил два билета, хотел пойти с дочкой, чтобы она увидела живого поэта. Но дочка заболела какой-то тяжелой ангиной. Тогда, в день концерта, в 10 утра, я позвонил Евтушенко и предложил ему пойти со мной. Воспаленным голосом он прокричал в трубку: "Прекрасно!!! Всю ночь я пил и безумствовал с самыми дикими подонками рода человеческого и окажусь на высоте духа, увижу Бориса Леонидовича!". Почему-то он мне поверил, что Пастернак обязательно придет на концерт. Мы вошли в фойе и первое, что увидели - у стены стоял Пастернак, худой, совсем воздушный. "С измученной улыбкой на лице", - так написал позже Евтушенко. На прекрасном лице Пастернака действительно была мученическая улыбка. Евтушенко зарыдал, бросился к нему, упал на колени и поцеловал большую теряющую силу руку поэта.
Потом были похороны. Музыка Рихтера из окна. Но писателей почти не было. Вдова Луговского, Елена Леонидовна, Винокуров, Вознесенский и моя жена увидели Асмуса, Яшина, Паустовского. Гроб несли на руках молодые люди с иступленными, яростными, неистовыми лицами. Лицо Пастернака было спокойно. С похорон мы поехали к Луговской, где Вознесенский пытался выброситься с шестого этажа. Он никогда не пил, не пил и в тот вечер, но отчаяние толкнуло его на балкон. Вот и все.
Благородная стела с изображением молодого Пастернака. Сара Лебедева хотела создать вечное надгробие, но материал, видимо, был неподходящий. И теперь надгробие начинает ветшать. Я ничего не понимаю в этом святом ремесле, но мне кажется, стелу надо немедленно повторить в другом материале, вечном.
Летом, когда дует ветер, шевелится кладбищенская листва и хвоя, тени проходят по стеле и лицо Пастернака становится совсем живым, дышит... Скоро и нас, малых сих, не будет. Надо спасти этот памятник от разрушения.
- Сейчас в Москве идет процесс над Смирновым-Осташвили - одним из тех, кто этой зимой, в ЦДЛ, выискивал "жидов и масонов". Значит, русская история, как белка в колесе, крутится и крутится в своем первобытном беге...
- 1949-й год был одним из самых унизительных, когда шло физическое истребление всего еврейского театра, всей секции еврейских писателей. Такого история еще не знала. Еврейских писателей, артистов расстреливали, закалывали штыками на этапах, бросали в смертельные концлагеря. Одновременно была развязана чудовищная кампания "по борьбе с космополитизмом". Хотя космополитизм "скорее доблесть, чем порок". Так думал и писал Шиллер. Так оно и есть. В Союзе писателей шли судилища. Обвинения - космополитизм, сионизм. О космополитизме я уже сказал. Что же касается сионизма, он означает обретение родины (один из холмов Иерусалима) и только, и никак не может быть злоумышлением. Я никогда не было ни космополитом, ни сионистом, хотя повторяю, никакого зла в них не вижу.
Палаческие собрания шли по 12 часов в день. С перерывами на выпивку для президиума. В список космополитов, то есть евреев, случайно попал драматург Малюгин, русский и даже "непородненный". Малюгин любил шутить. Сперва он ничего не понимал, шутил в кулуарах, но на третий день понял, что погибает. И вот, в конце очередного разбирательства Малюгин вскочил с места и многократно прокричал: "Я же русский, я же русский!" В зале воцарилась гробовая тишина растерянности. Длилась она минуты две, после чего встал председательствующий и произнес всего одно слово: "Перерыв".