На щеке доктора Драри дёрнулся мускул. Он устало выдохнул, скрещивая, а затем опуская руки.
— Послушай, Джона, здесь я с тобой поспорю. Я уверен, что тебе абсолютно необходимо начать говорить о том, что с тобой произошло, когда ты был маленьким. Даже не обязательно говорить со мной или другими докторами. Это может быть родственник или друг, кто-то, кому ты доверяешь. Чёрт, даже вести дневник лучше, чем держать всё под таким замком.
— Нет, — каждой фиброй своей души Джона был настроен серьёзно. Хоть он и знал, что док, наверное, прав, он не мог это вынести. Даже при мысли об этом в уголках его сознания растягивалась бездна, пытаясь заставить его улететь. Может, он просто откинется назад, позволит своему разуму стать буйком. Уйдёт. В конце будет не так больно, верно ведь?
— Я очень рекомендую тебе передумать. Не думаю, что ты когда-либо восстановишься, пока не сможешь поговорить о том, что произошло, разобраться со своими чувствами и двигаться дальше. Я работаю над теорией о твоём расстройстве… Пока не буду вдаваться в подробности, потому что хочу понаблюдать за тобой чуть дольше. Но даже если верить доктору Кэллоуэй, и у тебя личностное расстройство, сопутствующие симптомы очевидно ухудшаются тем, о чём ты отказываешься говорить.
Драри снял свои очки и потёр уставшие на вид глаза.
— Вывод? Думаю, у тебя будут происходить эти цикличные приступы, пока ты не разберёшься со своим прошлым. Они могут даже ухудшиться или длиться дольше. Боже, Джона, в итоге ты можешь остаться жить здесь! Я тебя умоляю, хотя бы подумай об этом немного…
Желудок Джона дёргался внутри его тела, как рыба на суше в ожидании того, когда её либо поджарят, либо закинут обратно в море. Он кивнул Драри и натянуто улыбнулся, не в силах что-то сказать. Он не хотел об этом думать, но складывалось страшное ощущение, что доктор не далёк от правды.
***
Иногда самых беспокойных пациентов Ривербенда принуждали к изоляции. Это использовалось скорее для ограничения, чем в качестве наказания, но всё равно считалось «провалом в лечении». Однако, Джона попросил изоляцию на следующий день после приёма у доктора Драри. Пчёлы жужжали у него в голове больше, чем обычно, и он не мог справиться с повседневными мыслями, не говоря уже о том, чтобы решить, скольким он готов поделиться.
Реальность была изворотливым зверем. Она играла с ним как кошка с мышкой, виляя перед ним свободой, только чтобы разрушить надежды взмахом гигантской лапы. О, как она смеялась над ним, у Джона аж зубы сводило.
Изолированная комната, естественно, обладала мягкими стенами, и окно было всего одно, в двери, без сомнений из небьющегося стекла. Это была белая комната, в которой не было ничего, кроме кровати с белыми простынями. Она не вызывала никаких чувств, и Джона это нравилось. Не было никакой визуальной, звуковой или тактильной информации, чтобы добавить постоянного жужжания. За это он был безмерно благодарен.
Ему хватало переживаний.
Джона сел на кровать, подтянув колени к груди. Его веки дёргались в нервном ритме, что было продуктом серьёзного недостатка сна. Позади него раздался тяжёлый вздох, смешанный с разочарованием.
— Ты снова смотришь это шоу, сынок, — сказала Онория.
Джона медленно повернул голову, бесстыдно, так же медленно, как поворачивается ржавая петля. Он не хотел смотреть и чертовски надеялся, что когда повернётся, её там не будет. Но она была. Её кожа не была такой морщинистой, какой стала ближе к концу. Вместо этого была гладкая, карамельная кожа латиноамериканки в расцвете сил, хоть она и быстро старела с тех пор, как Джона забрали.
Поставив руки в боки, она покачала головой и цыкнула на него.
— Ты знаешь, что это не по-настоящему, Жонас, — сказала она, используя испанскую версию его имени.
«Это не по-настоящему, — подумал Джона. — Это телешоу реальнее, чем ты сейчас».
— Убирайся, — всё, что он сказал вслух. От разговора с ней он только будет чувствовать себя более сумасшедшим.
Лицо Онор напряглось, и губы раскрыли в оскале её пожелтевшие с возрастом зубы.
— Я бы убила этого ублюдка, Ангуса. Если бы когда-нибудь увидела его снова. Если бы не он, ты бы не заглядывался на этого маленького блондина-гринго в этой идиотской коробке.
Этот разговор произошёл, когда Джона было лет семь или восемь. Тогда он даже не знал, что значит «заглядываться».
— Ангус не превратил меня в гея, ма, — ответил нынешний Джона, ныряя в кроличью нору в виде ускользающего здравомыслия.
— Все так говорят, все говорят, — нараспев произнесла она. Огонь охватил пол и её босые ноги, поднимаясь по краю её платья. — Но он сделал тебя хорошим и изворотливым, да?
— Я разговариваю со своей мёртвой матерью. Как ты думаешь?
Она взмахнула руками.
— Мёртвая, мёртвая. Что такое «мёртвая»? Вот я здесь, ты здесь. Я говорила тебе, сынок, это нельзя показывать. Они тебя заберут, запрут, прямо как твоего отца.
— Это тяжеловато, когда ты постоянно появляешься.
Огонь добрался до её колен.
— Эти бедные девочки. Я всегда думала, почему они. Почему они, а не я? Я была замужем за этим сукиным сыном, так ведь? Не то чтобы я этого хотела, но… ты знаешь, почему?
Джона тёр ладонями глаза так сильно, что увидел вспышки света.
— Я не знаю, ма, — сказал он, прежде чем открыть глаза. Онор исчезла. Огонь был сильным, обжигающим, и в комнате потемнело, так что единственный свет излучало пламя.
Внезапно, Джона услышал скулёж. Ему не нужно было смотреть, чтобы знать, что в углу будет сидеть безглазая девушка, возможно, под одеялом пламени. «Прочь. Прочь. Нужно убраться ПРОЧЬ». Огонь развести было легко, как только он нашёл старый коробок с двумя оставшимися внутри спичками. Тяжелее было выбраться.
Соскочив с кровати, Джона подбежал к стене. То, что должно было быть мягким, стало твёрдым и холодным. Камень. Глина. И немного гнилых досок, наскоро прибитых, чтобы заделать дыру. Они горели, но едва заметно. Он ударил по ним рукой, один раз, второй, снова и снова, пока доски наконец не сдались, и не ворвался свежий воздух.
Где-то на задворках разума, пока он соскальзывал по стене на пол, Джона думал, что они увидят — если люди в белых халатах наблюдали за ним в окно. Каким им казался его кошмар?
***
На следующий день, Джона не пошёл на ланч в общую комнату, как делал обычно. Он сдержал своё обещание доктору Драри и думал о том, чтобы постучаться в ту тайную дверь. В любом случае, всё ускользало. В его комнате играла «Аида» Верди, чтобы заглушить звуки внутри него — такие звуки, как скулёж безглазой девушки, шаги и тяжёлое дыхание его отца, бесконечные вопросы его матери с отсутствующим взглядом.
Сильный, ясный голос тенора прорезался сквозь белый шум в его мозге, помогая ему сосредоточиться. Док был прав, если он всё это не вытащит наружу, ему никогда не станет лучше. Джона был уверен в этом. Но если вытащит, могло произойти неизвестное. Он мог полностью потерять себя, необратимо разорвав связь с реальностью. Или мог наконец освободиться и узнать, каково жить как нормальный человек, а не как несчастная горгулья, скорчившаяся на обрыве и глазеющая на прохожих.
Смерть или сумасшествие казались лучше, чем остаться никем, кроме каменной статуи или подобия человека. И всё же, каждый раз, когда Джона казалось, что он решил сорвать этот пластырь, распахнуть дверь, внутри у него всё дрожало и съёживалось до вида вяленого мяса, и он яростно отступал назад.
— К чёрту, — пробормотал он сам себе. — У меня болит чёртова голова.
Сердце Джона подскочило, когда его дверь открылась и вошёл улыбающийся Кэмерон в своей уличной одежде, в клетчатой рубашке и чёрных обтягивающих джинсах, а поперёк груди у него висел странный разноцветный ремешок. Он заглянул внутрь, согнувшись под неловким углом, и Джона смог увидеть, что на этом ремешке держится акустическая гитара.