— Не может быть, Мара. Ведь это же балаган!.. — воскликнула Сонечка.
— Ничуть! Я привожу дословно. А дальше, вероятно, будет, что на этом же самом «поминальном» обеде какая-нибудь тоненькая, прозрачная, с необыкновенным изяществом во всех движениях графиня возьмёт в свою крохотную, нежную ручку дюшесу и положит, теперь я уже не знаю, на что она положит — в кухмистерских не бывала, но вряд ли там имеется посуда из севрского фарфора…
— Вот балаган! — всплеснула руками Сонечка.
— Теперь ты понимаешь, как весело было читать этот роман из «великосветской жизни»? И зачем браться за то, чего не видел и не знаешь. И сидит такой писатель или чаще всего писательница у себя в меблированной комнате и фантазирует, сочиняет… И раз аристократ, или аристократка — непременно ходячее благородство, изящество… Как это глупо! И язык какой-то особенный, на котором они говорят, — выдуманный. И вместо «хорошего тона», которым изо всех сил наделяют они своих героев, получается именно дурной тон. Об исключениях я не говорю. Исключения — те редко и мало пишущие, которые сами люди общества. И как у них просто. Я уже не говорю о Толстом. Кстати, ты читала «Анну Каренину»?
— Кажется… читала…
— По глазам вижу — врешь! Здесь не может быть «кажется». Здесь может быть да или нет. Прочти, очень советую! Так вот в Анне Карениной ты не встретишь графинь «с изящным жестом кладущих себе на тарелку дюшесу». И все эти Китти, Облонские, Каренины — живые люди… Так вот сегодняшний «великосветский роман» вдохновил и меня.
— С чего же ты начнешь?
— С тебя.
— С меня?
— С тебя. Так и начну. Сонечка смотрела на Гулю, который играл… ну, симфонию Чайковского, что ли…
— А это не будет очень просто?
— Тебе не нравится. Тебе хотелось бы, чтобы я так написала: «Софи д’Эспарбе, дочь блестящего кавалерийского генерала, служившего в молодости в одном из самых фешенебельных гвардейских полков, одетая в дорогой элегантный туалет, который так шёл к её породистому личику, сидя в изысканной позе, созерцала тонкий аристократический профиль князя Малицына, отпрыска одного из знатнейших родов, перебиравшего клавиши своими длинными, узкими, породистыми пальцами!..»
— Опять балаган!
— Вот видишь, как тебе трудно угодить! Сонечка смотрела на Гулю — это слишком просто. А новая редакция — «самая великосветская» — тебе кажется балаганом. Выбирай одно из двух.
— Лучше, первая.
— И я думаю, лучше.
Тамара увлеклась, и чётким, крупным почерком её исписано было много страниц.
— Прочти мне, — сгорая любопытством, ежеминутно приставала к ней Сонечка.
— Потом. Когда будет кончена первая часть.
— Ах, и у тебя в четырех частях!
— В двух, успокойся…
Но Тамаре не выпало кончить первую часть. Письмо Каулуччи взбудоражило, погасило весь её творческий пыл. Надо увидеть его! Она поедет во что бы то ни стало!..
И поехала.
Комендант, бодрый и бравый седоусый генерал пытался отговорить ее от этой рискованной затеи.
— Дитя мое, ведь это же чистейшее безумие! И там, где уже перестают ходить наши поезда, вы можете натолкнуться на самые непредвиденные, опасные случайности.
Но переубедить княжну было мудрено. Она твердо стояла на своем. В конце концов комендант признал себя побежденным.
— Если вам так хочется, поезжайте. Все, что я могу сделать, это послать вместе с вами двух всадников-осетинов. Они выгрузятся вместе с вами на станции и будут конвоировать ваш «экипаж», если вам только удастся найти крестьянскую подводу. При всём желании, при всех моих тёплых чувствах к покойному князю, а следовательно, и к его дочери, автомобиля дать вам не могу. Они все на счету и необходимы для обслуживания военных надобностей.
— Генерал, вы и так слишком добры, и, кроме того, я отказываюсь от любезно предложенных всадников. Зачем? Я уверена в своей безопасности…
Тамара недолго собиралась в путь-дорогу. Оделась спортсменкой. Высокие шнурованные башмаки, короткая юбка, не стесняющая движений, круглая, мягкая вязаная шапка и такая же кофточка, плотно охватывающая фигуру.
Сонечка осмотрела подругу.
— В таком виде мы бегали у себя под Петроградом на лыжах…
«На всякий случай» Тамара взяла небольшой револьвер. Эта игрушка с перламутровой ручкою может ей пригодиться.
Ночь прошла без сна. Тамара глаз не сомкнула. А меж тем какое бодрое пробуждение! Встала свежая, с непочатым запасом энергии. Вспыхивали румянцем щеки.
Утро, солнечное, жизнерадостное. Открыла балкон. Холодок обвеял лицо.
Подруга, свернувшись тёплым калачиком, спала еще крепко, подложив руку под голову. Кого видит во сне, Сонечка? Наверное, Гулю.
Княжна старалась одеться неслышно, чтоб не разбудить Сонечку, и уже готовая, спрятав свои рыжеватые волосы под вязаной шапкой, поцеловала Сонечку.
— До свиданья, милая!".
Сонечка раскрыла веки, обдав подругу заспанной, удивленной синевою бездонных очей своих.
— Как, уже? Противная, ты могла меня поднять раньше! И я бы поехала с тобою на вокзал.
— К чему? Это не дальние проводы. Через три-четыре дня я буду обратно. А ты не скучай и будь умницей! Впрочем, Гуля не даст скучать. Спи!
И взяв маленький ручной саквояж, Мара ушла. Сонечка, перевернувшись на другой бок, уснула.
Вот и Венский вокзал и над ним башня с часами. В киоске Мара накупила газет и журналов. Отходивший поезд весь густо кишмя кишел пестрой, шумной толпою пассажиров.
27. О чём тосковала свирель!
Румпеля и след простыл — он уже мчался в погоню за Ковальским, а Гумберг продолжал бесноваться:
— Упустили! Ротозеи!.. Канальи!.. Какие же это гусары?.. Бабы! А я так мечтал, так хотел лично руководить завтра… И вот — убежал!
Топоча ногами, эскадронный схватился за голову, с искажённым лицом. В углах тонких губ проступила пена…
Флуг и Прейскер пытались успокоить его:
— Брось, ты волнуешься понапрасну… Брось! Приди в себя… Во-первых, твоего Ковальского могут поймать, и даже наверное поймают. За ним кинулись по всем радиусам, затравят, как зайца… А во-вторых, Ковальский, Снипялъский, Чертальский — не все ли равно? Сколько у тебя в эскадроне поляков?
— Шестнадцать… Ковальский семнадцатый…
— Ну, вот видишь! Целых шестнадцать польских свиней. За одного Ковальского ты можешь спустить со всех семь шкур!
— А ведь это верно, — спохватился Гумберг. — Это верно, — как-то вдруг странно успокоившись, повторил он, мигая холодными глазами, и с просветленным, слегка недоумевающим лицом, вспоминал: — Да-да… Я заметил сегодня… Мне показалось, что рядовые Шамновальский и Еленич не имели мундштучного повода. И все время ездили на одном трензеле. Это взвод Румпеля. И если этот дурацкий растяпа Румпель не вернёт мне Ковальского, живого или мёртвого, все равно я ему покажу… Я ему покажу… Не посмотрю на то, что он унтер-офицер и командует взводом…
— Брось, Гумберг! Охота тебе заниматься службой в неурочное время… Всему свой час… — убеждал Прейскер. — Ты знаешь, я сам строг и терпеть не могу никаких сентиментальностей… Брось! Служба службой, дисциплина дисциплиной, все это так, но надо же что-нибудь для души и для сердца. Сам же ты поднял женский вопрос, а перешёл на мундштуки! Садись! Пей свое пиво, кури свою сигару, и… скоро будет сладкое…
Вахмистр Фреммель, плечистый и рослый, казался еще выше в твёрдом, клеенчатом уланском кивере, лихо сдвинутом вбок на низко выстриженной голове. Череп с низеньким, плоским лбом у вахмистра совсем крохотный — годовалому ребенку впору. А мясистое лицо — хоть отбавляй! Тяжелый подбородок, тяжелые челюсти твердо выпирали у крохотных глазок сильно развитые скулы. Когда Фреммель смеялся, он напоминал гориллу.
Трудно сказать, кто внушал больший страх солдатам эскадрона: Прейскер или Фреммель. Пожалуй, Фреммель, потому что он, как вахмистр, был чаще на глазах у солдат. Вернее, они были чаще перед его заплывшими, вечно свирепыми глазками, свирепыми, даже когда они смеялись.