Длинное, из нескольких листиков письмо, перескакивая с предмета на предмет, возвращалось в конце опять к воспоминаниям о душном дне в густой аллее и о первом поцелуе…
Княжна перечитывала карандашные строки, затихшая, пылающая, с полураскрытыми влажными, как вынутый из воды коралл, губами. Она видела трепетный огонёк вставленной в бутылку свечи и резкий профиль, склонившийся над бумагой. Она увидит его… Должна увидеть…
И Мара повторила вслух:
— Должна!
— Что такое, должна? — спросила Сонечка.
— Милая, мы с тобой разлучимся на несколько дней.
— Ты уезжаешь?
— Уезжаю.
— Куда?
— К нему.
— А раненые?
— Все брошу! Все! Думать не могу ни о чем!..
— Но ведь это же сумасшествие! Тебя не пустят. Какая-то деревня… Рыщут немцы… Подумай! И, наконец, ты знаешь, как у них там… Сегодня здесь, а завтра…
— Он рассчитывает пробыть с неделю на одном месте. Я его застану… Сегодня вечером, или утром, самое позднее, выеду. Несколько станций, пять-шесть часов, а там — лошадьми…
— Как хочешь, только не советую…
— Ничьи советы не в силах остановить меня, дорогая. Решено! Никаких перемен, отступлений!
— Ну и характер! А как же я останусь одна? — детски-беспомощно воскликнула Сонечка.
— Как? Во-первых, это вопрос двух-трех дней, а затем ты клевещешь на себя и на меня. Почему одна? Почему не с Малицыным?
— Вот сказала! Малицын — мужчина…
— А разве ты предпочитаешь женское общество? За тобой не водилось этого…
Сонечка надула губки.
— Ты или не понимаешь, или нарочно…
Сонечка отвернулась к окну, забарабанив, пальцами в стекло.
Вянет лист, проходит лето
Иней серебрится…
Юнкер Шмидт из пистолета…
— Несчастный юнкер Шмидт! Ты его день целый не оставляешь в покое.
— Ах, Мара, этот Малицын…
— Что Малицын?
— Ничего… Раз ты уезжаешь, оставляя меня одну…
— Опять одну! Ты проведала бы графиню Чечени. Пластом лежит, бедная.
— Я не гожусь в сиделки. Больных — не люблю. Они наводят на меня уныние.
— Вот как! И если я захвораю, ты перестанешь меня любить.
— Ты, другое дело… Наконец отстань…
Вянет лист, проходит лето…
Княжна позвонила, чтоб ей принесли книгу расписания поездов. Но книга оказалась лишней, ибо по военному времени поезда шли согласно другому, новому расписанию. И в точности можно было узнать лишь на Венском вокзале.
— Сонечка, съездим за компанию на вокзал?
— Не хочу, ты гадкая!
— Сама поеду…
— Впрочем, и я с тобою. Я не могу на тебя долго сердиться.
— Вообще, ты не можешь сердиться, милая птичка…
«Стангрет» в новенькой ливрее щёлкнул бичом, и пароконная коляска покатилась вдоль шумных, сентябрьским солнцем залитых, нарядных улиц Варшавы. Стонали сирены бешеных автомобилей, гудели пульмановские вагоны трамваев. Газетчики звонко выкрикивали свой бумажный товар. И без конца — солдаты, офицеры, обозы, колонны, пешие и конные.
На Венском вокзале — суета! И низенькое, приземистое здание под башнею с часами, выбрасывало на площадь целые толпы прибывающих беглецов.
Первый ближайший поезд отходит в девять утра. Времени еще много впереди. Весь день, вечер и вся ночь. Оказалось, что уехать можно лишь, получив разрешение от коменданта, и вообще это делается с большим разбором. Но княжна не сомневалась в успехе. Комендант Варшавы был приятелем покойного старого князя, и они вместе начинали жизнь в столичном обществе.
Мара не любила ничего откладывать.
— Сонечка, ты поедешь со мною в цитадель?
— Поеду!
Сонечка любила движение, любила всякую возню и была свободна, как ветер. И отчего же не поехать в цитадель? Кстати, отец её вместе с комендантом воспитывался в пажеском.
Сонечка поставила одно условие:
— Это далеко — цитадель. Надо взять машину…
— Возьмём! Я сама хочу скорей выяснить!
Княжна так и горела нетерпением. Душою она была уже «там»…
25. Роман
Сонечка за последнее время затихла как-то. Причиною этого обстоятельства был очередной Сонечкин грех, по словам княжны, «титулованный», как и большинство грехов её подруги, синеглазой, порхающей птички.
Этот грех — юный, совсем юный прапорщик, не успевший даже окончить старший, специальный класс пажеского — князь Малицын. Красив этот юноша был изумительно, а главное — не шаблонная красота. И не типичный гвардеец, и не херувим, а нечто совсем особенное, свое. Он был тонок, гибок и смугл, темной, синевато-бронзовой смуглотою. У индусов, цыган и древних египтян — такая кожа.
Любопытное сочетание двух кровей было в юноше. С одной стороны — отцовская порода, восьмисотлетняя, с другой — буйная, здоровая примесь какой-то степной — город ее не выветрил — цыганской силы от матери. Отец молодого князя женат был на цыганке.
Итак, с одной стороны нечто холодное, северное от варяжских князей Рюрика, с другой — экзотическая порода фараонова племени со всем её зноем и страстью.
Вот почему юный Малицын был живою, во много раз увеличенной танагрской статуэткой, с темными, до жуткого темными, не черными, а именно темными, глазами. И крупный, синевато-жёлтый белок их говорил о чём-то далёком и нестерпимо горячем, как джунгли Индии, как раскаленные пески пирамид. Эти глаза, несмотря на величину свою, узкие, с египетским разрезом, никогда не смотрели ясно и прямо. Не могли смотреть. Мешали тени длинных ресниц, мешала какая-то дымка прозрачной поволоки. И выражение их всегда было загадочное, томное.
Он пил вино, пил, как мальчик, больше из озорства, чем от удовольствия. И когда Мара пыталась удержать его:
— Не пейте больше, князь, вам вредно!..
Он, глядя и на Мару, и в то же время как будто созерцая одному ему ведомые дали, отвечал с улыбкою, причем улыбались губы, глаза же оставались не только серьезными, а даже грустными:
— Не мешайте… Мне надо тренироваться. На войне зимою, когда будет очень холодно, должен же буду я глотнуть коньяку… И тогда с непривычки могу охмелеть. А это вовсе не желательно… Я должен себя подготовить…
И он «подготовлял» себя самым добросовестным образом…
Из всех Сонечкиных «влюблений» это было самое трогательное. Бойкая щебетунья, она резко менялась в обществе этого юного красавца. Затихала, опускались плечи, и она подолгу не сводила с него синих, одухотворённых какой-то упорной мыслью глаз…
Сонечка под влиянием нового чувства принялась писать роман, где вместо Малицына вывела своего «героя» под именем Палицына, почему-то назвав его Гулей, уменьшительным неизвестно от какого имени. На самом же деле он был Андреем.
Итак, Гуля Палицын…
С него начиналась первая глава, она же и последняя, потому что дальше двух страничек синей учебной тетрадки, исписанной крупным детским, презирающим горизонтальные линии почерком, не подвигался роман…
— С чего бы начать? — ломала свою легкомысленную голову Сонечка, обращаясь за советом к Маре.
— С чего хочешь, с того и начни…
— А разве так можно?
— Можно! Я интересовалась, как пишет свои романы Бережной, а главное, как он их начинает. Он сказал, что можно с любой фразы, которая в данный момент просится под перо… Сказал, что к тому, что хочет сказать автор, он всегда незаметно сам подойдёт, в конце концов…
— А я думала, существуют какие-нибудь правила…
— В творчестве нет правил, есть вдохновение.
— Вот как! — обрадовалась Сонечка. — В таком случае, и я буду писать по вдохновению. Но все-таки с чего бы начать? Разве с пробуждения? Начну с пробуждения…
— Начни.
Сонечка, думая, думая, вывела, наконец, косыми каракульками:
«Гуля Палицын проснулся. У него были белые, красивые зубы. Вообще он весь был очень красив. Черты лица…»