Красавицей она не была, скорее наоборот, но одежда, прическа, аромат духов, ухоженность рук, а главное уверенность в том, что у нее на всё есть право — естественная для девушки, которая никогда ни в чем не нуждалась — произвели на него большое впечатление.
«Мой отец Чумак, а я — чума», — говорила Антонина. Не он «положил глаз» на нее — она на него. Марату и в голову бы не пришло, что эта московская царевна может им заинтересоваться.
Лишь потом, годы спустя, он понял, что главной пружиной, главным зудом Тониной жизни является соперничество со старшей сестрой Полиной. Та была красивой, везучей, праздничной — попрыгуньей-стрекозой, которой всё очень легко давалось. Рано вышла замуж, по любви и очень счастливо, за молодого, но уже известного дирижера, сопровождала мужа на международные фестивали, в начале пятидесятых ездила на трофейном «опель-адмирале», одевалась у самых дорогих портных. Приятельствовала с «Димочкой» и «Ларой» Кабалевскими, глава Союза композиторов Хренников для нее был просто «Тиша».
Антонина завидовала не богатству сестры, оно казалось ей чем-то само собой разумеющимся. Она завидовала успеху, сиянию, штучности. Это было одно из ее любимых словечек, обозначавшее всё особенное, возвышающееся над обыденностью и толпой.
Нет, она не влюбилась в Марата. Она на него поставила. Именно так и сказала в первый же день, прямым текстом:
— Великим композитором я не стану. Нет таланта. [Она училась в консерватории, на композиторском]. Лучше поставлю на тебя. Моей симфонией будешь ты. Смотри: в 24 года ты уже сталинский лауреат. Ты — как Наполеон после Тулона. И ты добился этого сам, без чьей-то помощи. Но это пока только увертюра. Я сделаю тебя великим писателем, главным писателем страны. Сейчас перед тобой открыты все двери, и я позабочусь, чтобы они никогда не закрылись. Ты станешь новым Фадеевым, Бубенновым, Бабаевским.
Если быть точным, сказано это было не в первый день, а в первую ночь.
Всё произошло с головокружительной быстротой. Утром, на Слете творческой молодежи в Колонном зале Дома Союзов, где Марат, только что прибывший в Москву, внезапно оказался в центре всеобщего внимания как единственный сталинский лауреат комсомольского возраста, в перерыве к нему подошла ослепительная столичная девушка, аспирантка консерватории, и они моментально подружились, хотя обычно он сходился с людьми долго и трудно. Но девушка держалась так естественно и была так к нему расположена, с таким интересом его слушала, так весело смеялась его неуклюжим остротам, что Марат скоро перестал зажиматься. Они сходили в буфет, во втором отделении сели рядом, перешептывались, а в конце, когда министр культуры зачитал обращение товарища Сталина к делегатам и потом все очень долго аплодировали, Тоня шепнула прямо в ухо, горячо и щекотно: «Слушай, вообще-то у меня сегодня день рождения. Приходи, я буду рада». И дала адрес.
Вечером он явился в Лаврушинский переулок, долго стоял перед дверью, собираясь с духом, мял в руках букет роз. Боялся, что как-нибудь осрамится перед Тониными гостями и родителями. Знаменитый драматург жил в не менее знаменитом «Доме классиков», построенном для самых заслуженных работников пера. Лестница там была — как в Свердловском обкоме партии, широкая и с ковровой дорожкой. Внизу Марат с трепетом прочитал на доске объявлений список членов домкома: Федор Гладков, Николай Погодин, Константин Федин, Константин Тренёв, Петр Павленко, Всеволод Вишневский, Михаил Бубеннов. А вдруг кто-то из них тоже придет, по-соседски?
В квартире было тихо, и он испугался, что пришел раньше времени, перепутал. Но дверь открылась сама собой. Из неосвещенной прихожей протянулась тонкая рука, взяла Марата за узел галстука и потянула внутрь.
— Я в глазок подсматривала, — со смехом сказала Тоня. — Ты чего тут застрял?
Она была в китайском халате. От волос исходил умопомрачительный аромат, глаза таинственно мерцали в полумраке.
— А где гости?
— Никого нет. Папхен с мамхеном на даче. Я наврала про день рождения. Давай сюда розы.
Положила букет под вешалку, взяла Марата своими царственными руками за голову, пригнула книзу (Тоня была маленького роста) и поцеловала в губы.
Она стала его первой женщиной. Мир раскрывался перед вчерашним провинциальным газетчиком, как волшебная пещера Аладдина. Горб верблюда поднимался всё выше и выше.
Марат поселился сначала в огромной квартире Чумаков, где — невероятно для советской архитектуры — к кухне примыкала комната для домработницы. Потом тесть выбил для молодых отдельное жилище, на свадьбу подарил «москвич» (тот, первый, скопированный с немецкого «опель-кадета»), продавил для зятя членство в редколлегии журнала.
Марат не мог не полюбить Антонину — с ее появлением прежний мир, убогий, серый, уродливый, волшебно преобразился. Она была Царевна-Лебедь. А еще его совершенно околдовала ее бесстыжая, не описанная ни в какой литературе чувственность. Это тоже был совсем новый мир, о существовании которого раньше Марат и не догадывался. Он думал, половое — это что-то дерганое, быстрое, ночное, после чего стыдно смотреть друг другу в глаза. Тоня же предпочитала секс днем, в самых неожиданных местах, торопиться не любила, постоянно придумывала что-нибудь новенькое, а потом делалась разговорчивой и строила смелые планы на будущее. У нее это называлось «философия в будуаре» — как роман маркиза де Сада. С писательской точки зрения это, наверное, было самой интересной Тониной чертой: эротика и будущее у нее в сознании каким-то причудливым образом переплетались. «На самом деле ты хочешь трахнуть завтрашний день», — сказал он ей однажды, употребив глагол, которому научился у нее. В его прошлой жизни эвфемизмов для обозначения полового акта не существовало. Люди или употребляли похабный глагол — или вообще об этом не говорили.
— Женщины делятся на две категории, — философствовала Антонина лежа на ковре голая, одна рука подложена под голову, в другой сигарета. — Те, кто влюбляется в сильного мужчину, потому что у них комплекс дочери. И те, кто любит слабого, потому что у них комплекс матери. Мужчины-середнячки, ни рыба ни мясо, пролетают мимо. Они никому не нужны. Восхищаться ими не за что, оберегать тоже незачем. Я исключение из этого закона, я уникальная. Ты сильный, и я тобою восхищаюсь, но в то же время я загрызу всякого, кто тебя обидит.
— Брось. Какой я сильный? — скромничал разнеженный Марат, дымя своим «беломором». — Сама знаешь: легко падаю духом, вечно в себе сомневаюсь, да еще трусоват. Вчера в бассейне залез на вышку и не прыгнул, забоялся.
— Сила бывает разная, — убежденно отвечала Тоня. — С трамплина прыгнуть — это не храбрость. Морду набить — это не сила. Самая сильная сила — талант. А самый лучший из талантов — писательский. Ни театр не нужен, ни оркестр, ни мастерская, как художнику или скульптору. Только бумага и ручка. Из этого копеечного сырья талантливый человек создает миры, овладевает миллионами сердец и, между прочим, строит не фантазийные, а вполне материальные дворцы. Шолохов выпустил один-единственный великий роман — и получил всё, что только можно получить в СССР: славу, штучное положение, открытый счет в сберкассе, охранную грамоту от любых неприятностей. Никакому министру не снилось. Напиши великий роман, зая. А уж я позабочусь о том, чтобы он прогремел на весь мир.
Он старался, очень старался. Писал и печатался, но, если когда-нибудь довелось бы издавать собрание сочинений, ничего не включил бы из пятидесятых. Мать права. Всё было дрянью.
Антонина прожила с ним четыре года. Последний был тяжелым. Марат боялся своего рабочего стола, не написал ни строчки, зато начал пить, иногда целыми днями не произносил ни слова. Вспоминал слова князя Андрея: «Нет, жизнь не кончена в тридцать один год». Марату до тридцати было еще порядком, а жизнь, казалось, кончена. «Я не Болконский, а Лермонтов, — говорил он себе, когда воздух начинал подплывать и качаться от выпитого. — Только Лермонтова убили, а я сдулся сам». Потом морщился: какой я к черту Лермонтов, ни одной живой строчки.