Дух перевел в соседнем вагоне, устроившись на лавке и глядя в окно, за которым сквозь завесу дыма пробивались пригороды Берлина. Этот дым, едкий запах дыма, пробелы улиц, такие же серые и унылые, как и выстроившиеся вдоль них дома, запомнились ему на всю жизнь.
Вольф любил Берлин, это самый чудесный город на свете. Да, он хмур, неласков, часто однообразен, местами старомоден, переполнен трамваями, но этот город оказался добр к одиннадцатилетнему беспризорнику. В нем уважают порядок, уважают тех, кто уважает порядок.
Громада Берлина поражала, и в этом скопище громадных тускло-коричневых, серых и островерхих домов предстояло выжить.
Это было нелегким делом, куда более трудным, чем вырваться от соседа по вагону, с арийской самонадеянностью потребовавшего объяснить, с какой стати Вольф показал ему свой поганый язык?
Свое требование он разъяснил следующим образом:
– Еще никто и никогда не смел показывать язык Вилли Вайскруфту.
Мессинг, будучи схваченным за воротник, не удержался от вопроса:
– Тебя зовут Вилли?
– Да.
– А меня, – надеясь на снисхождение, признался он, – Вольф.
– Мне нет дела до твоего поганого имени. Говори, как тебе удалось провернуть этот фокус с билетом? – он показал кулак и предупредил: – Если не скажешь…
Он был прилично одет: бархатная шоколадного цвета курточка, кожаные штаны до колен и высокие белые носки, каких Вольфу сроду видеть не доводилось. Кроме удивительных носков была в их доверительном разговоре еще одна неувязка. Вольф не сразу осознал ее.
Лицо его скуксилось, он обмяк и ответил:
– У меня был билет.
– Этот, что ли? – спросил немецкий мальчик и показал обрывок газеты.
Он спросил на русском языке!
Это было слишком для одного дня. Вольф толкнул Вилли в грудь, тот упал, и он дал деру. Немчишка пытался догнать его, но куда там. Те, кому удавалось вырваться из рук отца, были чемпионами в подобном виде спорта.
Мчался до тех пор, пока хватило сил. Затем затерялся в толпе разодетых фрау со вздернутыми носиками, в маленьких шляпках с зонтиками и непомерно большими бантами на спине. С ходу свернул в какой-то двор, огражденный высокими стенами с многочисленными окнами. Здесь почувствовал себя неуютно и, сопровождаемый презрительными взглядами какой-то прачки, снова выскочил на улицу. Добрался до сквера, где играл военный оркестр, там перевел дух и задался вопросом, почему никто не интересуется, что он делает на улице, как здоровье родителей, не носит ли с собой вшей, не голоден ли и есть ли у него пристанище? С городскими сверстниками дело обстояло еще хуже. Возможно, Вольф забрел не в тот район, но здесь, в городском саду, не было мальчишек и девчонок в его понимании. Здесь разгуливали важные маленькие господа в белых рубашках со странными, завязанными узлом ленточками под подбородком, коротких штанишках и высоких носках, уже виденных на соседе по вагону. Что касается девчонок – от этих не то что демонстрации языка, взгляда не дождешься, пусть даже он попытался бы пройти перед ними колесом.
Окончательно сразил Вольфа крохотный матрос, шествующий в сопровождении взрослой тети, уставившейся на него сквозь круглые стеклышки, надетые на красивую палочку. В ее глазах читался откровенный испуг: как бы он нечаянно не коснулся нарядного матросика!
Нужен он! Но Вольфа интересовало другое: что это за корабль, на котором служат пятилетние несмышленыши и далеко ли можно уплыть на таком корабле?
Впрочем, приближался вечер, и Вольфу следовало подумать о ночлеге. О местной синагоге ему и вспоминать не хотелось. Путем расспросов добрался до Драгунштрассе[3], где останавливались его земляки из Гуры Калеварии[4]. Там мальчика приютили добрые люди, помогли с работой. Он устроился посыльным в ночлежный дом, заодно мыл посуду, чистил обувь. Денег ему не платили, обещали кормить, но часто забывали об обещании, так что на голодный желудок, с мыслями о еде Вольфу удалось протянуть до февраля, когда на улице он упал в голодный обморок и попал в местную больницу. Дежурный врач осмотрел его и, зафиксировав остановку дыхания, приказал перевезти в морг.
В морге Вольф пролежал до следующего дня – санитары готовили труппы для патологоанатомического музея. Загвоздка вот в чем: состояние, в котором он находился, только со стороны можно было назвать обмороком или, если хотите, смертью. Очнувшись в больнице и услышав приговор врача, мальчик не потерял присутствия духа. Да, он не мог двигать членами, не мог дышать, не мог говорить, но все видел и слышал.
Под словом «все» подразумеваются не только высказанные вслух слова, но и слова, рождавшиеся в головах тех, кто имел с Вольфом дело. Другими словами, он улавливал странное удвоение голосов, при котором первому, ясно слышимому, вторил другой, дребезжащий, размыто угадываемый. При этом тени слов вовсе не повторяли сказанное вслух, а содержали какой-то иной смысл. Это было что-то вроде смутных оттисков, сопровождаемых уверенностью, что он слышит именно то, что слышит. Каждого, кто подходил, Вольф видел насквозь и ничуть не обижался, что к нему относятся как к вещи. Он не испытывал эмоций. Что-то, конечно, пошевеливалось в груди, но реакция была отстраненная, потусторонняя, как если бы до кого-то доносился разговор соседей в электричке. Смысл их разговоров вовсе не занимал его, кроме некоторых незнакомых и удивительно красивых выражений. Например, «патологоанатомический музей». В музеях Вольф никогда не бывал, но слышал о них, и где-то глубоко внутри, из-под спуда пробился вопрос: неужели и ему доведется побывать в хранилище, где выставлено множество забавных вещей? Никаких иных переживаний он не испытывал.
Это факт, и с ним надо считаться.
В музее Вольфа положили на металлический столик, студент-медик, склонившийся надо ним, обнаружил пульс, и тут же вызвал профессора, который и вернул мальчика в ряды живых. Это случилось на третьи сутки после того, как он упал на улице.
Спасителем оказался господин Густав Абель. От него Вольф впервые услыхал о летаргическом сне, вызванном малокровием, истощением, нервными потрясениями; о медиумах, когда в его доме, в ответ на его мысленный посыл, он взял молоток, разбил молотком кафельную плитку на печке и через образовавшееся отверстие достал из зева серебряную монету.
Профессор развел руками.
– Вы – удивительный медиум, – заявил он.
То, что Вольф не совсем человек, он уже догадывался, но оказаться медиумом было сверх всяких ожиданий. Он испытал гордость, ведь не каждый сбежавший из дома мальчишка может называться медиумом.
– Ты можешь приказать себе все, чего только захочешь, – утверждал профессор. – Главное – уверенность в себе, в своих силах. Ты должен забыть о том, что было с тобой раньше и включиться в работу по выяснению будущего.
Что на это ответить?
Чтобы стало понятнее, можно привести пример. С каждым случалось такое: заснув, вдруг соображаешь, что ты во сне, и все, что с тобой творится, происходит в некоем бредовом, потустороннем состоянии. Вспомните хотя бы описания снов: «иду вдоль длинного забора», «очутился в помещении… в поле… в лесу… на краю обрыва…», «вижу себя издали» и так далее. К моменту осознания такого рода яви и хочется привлечь внимание. Оно, осознание, происходит внезапно, как бы ненароком или мимоходом – глядь, а я уже здесь.
Действительно, чтобы уловить чужие мысли или, точнее, приказы (в чем разница, узнаем позже, когда мы побываем у Иосифа Виссарионыча, который очень интересовался такими «штучками-дрючками»), требуется колоссальное напряжение, но в этом деле главное – умение войти в предстартовое состояние, а также навык, позволяющий выбрать подходящего индуктора, то есть человека, чьи мысли воспринимаются легче, чем у кого-либо другого присутствующего в зале.
Таким исключительно отзывчивым проводником оказалась жена профессора Лора. Это была молодая болезненного вида женщина с чуть раскосыми и, может быть, оттого ощутимо манящими глазами. Вольф брал ее за руку, она мысленно диктовала задание: направо, налево, вниз, вверх, ошибка, ошибка, прямо, открыть дверцу, ошибка, следующая полка, следующая полка, ошибка, вправо, вправо, стоп. Книга, возьми книгу, страница, нет, ошибка, нет, ближе к началу, стоп. Хорошо. Строчка. Пятнадцатая строчка, пятнадцатая строчка, ниже, ниже, стоп. Буква.