Литмир - Электронная Библиотека

— Ты срываешься, Том?

— Угу, ты со мной?

Мне доводилось с ним ходить.

— Слышь, Том, у меня ещё остались колеса.

— Я их больше не пью.

— Господи, уже? Ладно. У меня еще осталось по децлу, хочешь, можно сходить взять сиропа от кашля. Попьёшь.

— Это фигня.

— Так ты успокоишься.

Два часа ночи. Сидим у «Джима Мура», потягиваем кофеёк. Несколько измотанных мужиков. Пьяная баба пытается склеить кого-нибудь и увести к себе домой.

— Я собираюсь домой, Том.

— Куда?

— Бэнк-стрит. Пойду, попробую заснуть.

— Слушай, давай я с тобой. А то останусь тут, ещё встречу кого-нибудь и опять начнется.

— Я думал, для этого мы здесь и засели.

— Не, Джо, завтра всё будет путем. Всего-то дня на три.

— Ладно, тогда пошли.

Мы укладываемся на узкую кровать и выключаем свет. Некоторое время лежим в темноте без сна. Я говорю:

— Слушай, Том, у тебя все будет как надо.

— Думаю, я засну.

Я чувствую, что его рука обхватывает меня. Вдруг мне становится очень хорошо оттого, что он здесь.

Я часто думал, займёмся ли мы любовью. Иногда мне казалось, что это вот-вот произойдет. По-моему, нам обоим приходила эта мысль в те ночи, когда Том спал со мной в моей односпальной кровати на Бэнк-стрит, обняв меня своей длинной коричневой рукой. В наших отношениях не особо много было того, что обычно называют сексуальностью. Действие героина направлено на торможение физиологической реакции организма при мысли о сексе. Но в те ночи мы вообще не принимали героин. Выпивали, накуривались травой, закидывались колёсами, какие получалось достать. Были моменты, когда наша нагая плоть соприкасалась и мы были на грани того, чтобы перейти к действию. Если бы кто-нибудь из нас сделал первый шаг, другой бы последовал за ним.

Я вижу, как Том, входя, улыбается: его губы растягиваются и обнажаются длинные зубы. Он носит замшевую кепку, в стиле английского джентльмена, отлично на нём сидящий зелёный свитер, широкие прямые брюки и пару высоких разбитых ботинок, которые ему велики. Поверх он надевает коричневое кожаное пальто в стиле автомобилистов прежних времён. Когда его прёт, он стоит и ходит неровно, как обезьяна: сгибает колени, сгибает низ живота, сгибает поясницу, а длинные руки болтаются спереди. Иногда таскает с собой зонт.

Первым делом он скользит по мне взглядом, просвечивая насквозь своими красивыми темными глазами. И сразу:

— Сидеть, чувак! Сидеть, кому сказал! Вот, прости Господи, дурная псина!

Собачатину на негнущихся лапах тащат за ошейник по деревянному полу и силком выталкивают из верхней комнаты. Том захлопывает за ней дверь, разворачивается ко мне и снова скалится.

— Погнали?

Распахивает кожаный плащ, аккуратно вешает его на вешалку, а кепку на крючок, разматывает на плечах бледно-зеленый шарф с красивым рисунком.

Когда я подтягиваюсь с водой, он уже пересыпает порошок из прозрачного конверта в ложку.

— Сначала я. — говорит он.

Я не отвечаю. Слежу, как он набирает воду из стакана в пипетку. Мне интересно: он разгонится или будет дуплить.

Его нос нависает в двух дюймах от ложки, когда он сбрызгивает порошок водой из пипетки. Поднося спичку к ложке, он держит её прямо перед глазами. Ставит ложку обратно на стол, раствор пузырится.

Он всё сделал правильно.

Снова закачать жидкость, присобачить иглу и воротник (оторванная от долларовой банкноты полоска) к пипетке, закрутить, на секунду положить баян на край стола, пока он перетягивает правую руку кожаным ремнём… но я уже не присутствую! Я не смотрю, а он не играет на публику… а если играет, я не замечу; потому что не смотрю… мы оба, я убежден, с лежащим перед нами героином играем каждый за себя. Он ударяет себя по руке там, куда собрался колоть, чуть повыше чернеющей вены, а я уже подвигаюсь приготовить собственную дозу. Когда я всё подготовил, он как раз ослабляет ремень. И теперь жмёт на колбу. Это быстро. Могло бы быть гораздо дольше.

Вмазываясь, я изучаю свои дороги. Они тянутся по вене на протяжении всей руки. Так как мусор будет первым делом выискивать дороги, я стараюсь их разбросать, следить, чтоб быстрее заживали. Некоторые джанки для маскировки дорог пользуются женской косметикой. Проще всё время долбиться по одной вене, пока та не разрыхлится. Чем они и занимаются. Потом накладывают на руку грим, как раз на локтевом сгибе, точно также как женщины накладывают косметику на лицо. Жахаясь в места, где вена проходит наиболее глубоко, я со временем окончательно изуродовал себе руку. Ширяясь, я знаю, что Том стоит сбоку: левой рукой для равновесия придерживается за стол, на лице идиллическая улыбка. Я промываю пипетку и присаживаюсь на кровать. Начинаю чесаться.

Через час Том скажет:

— Чувак, хорошая штука. — и упадет на другой конец кровати.

Псина гавкает в соседней комнате.

— Не пускай эту тварь, — прошу я.

В три часа дня я продолжаю валяться на койке, когда неожиданно подтягивается баржа Джео. Открываю дверь, и нате вам, Джео собственной персоной, приветственно осклабился. «Легавый просил тебе передать, — сообщает он, вручая мне письмо. — Вижу, из Шотландии. От кого? От твоего старикана?»

5

В четыре года я упал с качелей и сломал руку. После загипсовки я выпросил себе большой ящик с крышкой, типа таких, в которых спят кошки. Поставил на кухне в угол возле камина, залез туда и закрыл крышку. Часами я лежал в темноте, прислушиваясь к звукам, маминой беготне, как все остальные приходят-уходят с кухни, и изнутри ощущал тепло собственного присутствия. Выкурить из ящика меня удалось только, когда рука срослась, и только по настоянию отца. Он сказал, что это глупая игра. И коробка под ногами мешается. Мальчику нужен свежий воздух.

Моя мама была гордой, а папа — безработным музыкантом с итальянским именем. Сине-чёрные волосы на папиных ногах придавали его коже восковую белизну. У меня он ассоциировался с ароматом помады для волос и «Слоанз Линамент»[14]. Ванна была его логовом, а его мази хранились в белом шкафчике, прикрученном четырьмя болтами к зелёной стене. Помада появлялась на сцене в небольшой широкой банке с красной крышкой, а вонючка в плоском сосуде с этикеткой, украшенной подобием Иосифа В. Сталина. Из-за его чудных усов я был склонен считать мистера Слоана итальянцем. Только сегодня у меня вдруг появилось подозрение, что никакой он не итальянец. Производителя помады звали Гилкрайст, но это не мешало этой жирной массе блестеть на папиной черепушке. В папином верноподданническом конформизме была какая-то надёжность, но с возрастом он становился всё задумчивее в зимние месяцы. Шаг ускорялся, к почтительности примешивались претензии. Он больше времени проводил в курительных комнатах за кофе и не выходил на улицу до тех пор, пока официантки не начинали подметать втоптанные в ковер бычки и натирать стеклянные крышки столов. Тогда он бросал взгляд на часы, о которых не забывал ни на минуту с тех пор как вошёл, делал вид, что ах, опять, в который раз, не пришли на встречу, и деловито направлялся к вращающимся дверям. В руках, перчаток он не носил, он нёс маленький кожаный портфель, где лежала утренняя газета, вечерняя газета и бледно-голубая коробка нарезанной фальцованной бумаги с конвертами в тон. Иногда на тротуаре он вдруг тормозил и ощупывал лацканы тяжёлого пальто. Виновато оглядывал ноги идущих вокруг него прохожих. И потом шёл медленнее. То и дело по дороге он вспоминал о своей ангине. Это слово застряло у него в горле. Он боялся умереть в общественном месте.

Воскресенье. Отец обязательно проснётся до того, как успеют принести молоко и утренние газеты. Он спал по четыре-пять часов максимум. После маминой смерти он жил один. В девять он брился. Не раньше. Количество таких необходимых мероприятий было крайне ограниченно. Ему надо было размазать их тонким слоем на весь день, как он мазал тонким слоем маргарин на хлеб, чтобы предотвратить крушение своего мира. Крепостная стена между папой и папиной свободой была непрочной. Сложнейшими ухищрениями он ежедневно укреплял ее. Он был избран по старинной системе отбора проверенных ритуалов. Он полоскал горло, следя за своими газами в зеркале. Он чистил обувь. Он готовил себе завтрак. Он брился. Потом он сопротивлялся хаосу, пока не принесут утреннюю газету. Рождения, свадьбы, смерти. Он, сдерживая себя, просматривал одну за другой колонки. Но с годами он достиг умения. Так или иначе, ему ничего не грозило. Если ни одно из имён ему ничего не говорило, он мог спокойно расслабиться. Если умирал друг, то после первой вспышки триумфа он мог торжественно погрузиться в серьезность. Так по часам текла его жизнь, лицом к лицу с тем, за что платить не надо, и он всю жизнь завидовал… Почти. Нет более жуткого подозрения, чем смутное и убийственное знание, что свобода выбора была с самого начала.

17
{"b":"806128","o":1}