Брат на руках тётушки захныкал, он хотел пить. Какая-то старушка в окне первого этажа с любопытством разглядывала нас.
Из дверей дома вышел человек. Он поздоровался, тётушка ему кивнула.
– Может быть, вы согласитесь пойти ко мне? – спросил он не очень уверенно.
У человека были карие глаза и застенчивая улыбка.
– Это недалеко, мы через дворы пройдём, – торопливо объяснил он, словно боялся, что мы откажемся от приглашения. – Комнатка, правда, у меня не ахти, да я живу один, не помешаю. Помоетесь, отдохнёте с дороги. Ну, как? Пойдёмте?
Чудак, он думал, нас надо уговаривать! Правда, сил наших хватило только на то, чтобы пройти с ним «через дворы», – напряжение всех этих дней всё-таки сказалось.
Всеволод Михайлович – так звали человека – привёл нас в свою комнату, показал, где что, и быстренько ушёл, сославшись на дела, а мы остались в доме, где суждено было нам провести четыре военных года.
В.М. Муравьёв. 1926.
Он сразу решил главные наши проблемы. Для себя же, я думаю, тоже сделал немало: сгладил отчасти впечатление от своих земляков, выручил попавшую в беду семью и сам вдруг обрёл полную и шумную семейную чашу.
Он так, смеясь, и говорил, что на работе всем сообщает: «У меня теперь большая семья – две жены и четыре ребёнка».
Свою комнату он предоставил нам в полное наше распоряжение. Уходил рано утром, приходил поздно, осторожно стучался и пристраивался с книгой на стуле возле двери. Маме и тётушке пришлось затратить много времени и сил, прежде чем хозяин комнаты стал вести себя чуть-чуть посвободней. Но они так и не смогли до конца заставить его преодолеть стеснительность. Во всяком случае, спать на диване он напрочь отказался и расстилал себе матрац у порога.
А размещались мы на ночь так: четверо на диване – поперёк, с подставленными для ног стульями, двое у окна – на диванных подушках, половиках и одеяле, и хозяин, стало быть, у дверей.
Надо ещё заметить, что, после того как стелились наши постели, ходить, вернее, ступать в комнате было уже негде. В ней и стоял-то всего диван, письменный и кухонный столы, три стула и этажерка. Даже шкафа не было. Дядя Сева был холостяк и журналист. Всякие комфор-ты он презирал вполне. А площадь в восемь квадратных метров для одного человека считал более чем роскошной.
Комната была довольно длинной, но узкой и упиралась в пол-окна. Другая половина принадлежала соседке, которая имела с нами общую прихожую.
– Вы старайтесь её обходить, – сказал про соседку дядя Сева. – Она вроде минного поля.
Но сам, похоже, был рад, что теперь по соседству с «минным полем» имеет такое подкрепление, как наш шумный взвод.
Соседка и впрямь оказалась «взрывчатой» и вредной, но не о ней речь.
Не буду много распространяться и о родственниках моей тётушки. Через день или два после нашего вселения в комнату дяди Севы они встретились с тётушкой и выразили удовлетворение, что всё так удачно сложилось; а у них, уверяли они, никак было нельзя.
Я и тогда не вдавался в то, почему нельзя, – сейчас и подавно не хочу. Пишу я не обвинение, а рассказ о хорошем человеке. Но должен между тем добавить, что через некоторое время они вообще покинули Куйбышев – тогда фронт приближался к Сталинграду. Уехали в Ташкент. Подальше от опасности.
Свою драгоценную квартиру (у них была отдельная квартира) они поручили моей тётушке – она всё же приходилась им родственницей. Надо ведь было кому-то квартиру оберегать и сохранять.
Нам, понятно, это было на руку. Мы несколько разгрузили свой «пенал». Но моё отношение к этим людям не изменилось.
Повторяю, не о них я пишу, а о дяде Севе. О них же упоминаю лишь потому, что из общей «песни» слова обо всём этом тоже не выкинешь. Да и помогают подобные «родственники» и «патриоты» лучше понять и оценить таких людей, как дядя Сева.
Мы прожили с ним до лета 1942 года. Всё это время он ходил на работу в свою газету, а свободные часы проводил на военной подготовке. То есть свободного времени у него, по существу, не оставалось.
Он был сугубо штатским, мирным человеком, уже не очень молодым, с какой-то застарелой хворью. Военная подготовка давалась ему нелегко. Сам он с юмором рассказывал вечером у кухонного стола, на котором его всегда ждал ужин, как нынче швырял гранату (да не дошвырнул) или как полз по-пластунски под колючей проволокой (и порвал пальто)… Это было не очень смешно, потому что приходил он с этих занятий до предела вымотанный, съедал свой ужин и сразу засыпал.
Наш дом на улице Фрунзе в Куйбышеве. (Здесь и далее рисунки автора).
Надо ещё заметить, что то ли из-за своего здоровья, то ли из-за работы дядя Сева имел бронь. И вот эта бронь, ради которой некоторые личности шли на всё, была самой главной отравой его жизни. Он рвался на фронт – а его не пускали. Он писал заявления и в военкомат, и своему начальству, а ему отказывали.
Но, несмотря ни на что, дядя Сева всю осень, зиму и весну ходил на военную подготовку, чтобы иметь, как он говорил, главный козырь. Ведь в военкомате с ним не желали разговаривать не только потому, что он был немолод, имел бронь и был негоден к строевой, но и потому, что у него не было никакой военной подготовки.
– Ничего, – посмеивался довольный дядя Сева, – скоро я буду настоящим пехотинцем. Тяжело в ученье – легко в бою. Верно? Кто это сказал?
Он всегда обращался ко мне, а я с удовольствием ему отвечал, если, разумеется, знал ответ.
Вообще-то я не любил, когда вот так вдруг, ни с того ни с сего взрослые задавали какой-нибудь вопрос и выяснялось, что ты чего-то там не знаешь по истории, географии или, скажем, по литературе. А от дяди Севы я спокойно выслушивал любые вопросы. Не знаю почему. И виделись-то мы редко, как говорится, урывками. Но я знал, что когда бы он ни пришёл, для меня непременно будет интересный разговор: о самолётах, партизанах или, чаще всего, о военных действиях на фронте. Уж дядя-то Сева разбирался в этом лучше всех наших знакомых. И сведения у него были самые горячие, из редакции, те, что только наутро появлялись в газетах.
Я ему читал письма отца.
Каждый раз, приходя с работы, дядя Сева спрашивал, нет ли писем от отца. Свежее письмо мы ещё раз читали вслух. Это совместное чтение сближало нас ещё больше. Ближе дяди Севы не было для меня человека в Куйбышеве. Кроме, разумеется, мамы и родной сестры.
Он снабжал нас газетами и журналами. Каждый вечер приносил пахнущую типографской краской пачку. По моей просьбе в типографии отлили свинцовую плашку – строчку – с моим именем и фамилией. Где надо и где не надо я жал оттиски с этой плашки – на всех книгах, учебниках, тетрадях. Мама ворчала, а дядя Сева посмеивался.
Однажды он принёс маленькую книжечку, подаренную ему его другом. Она называлась «Стихом и прикладом по фашистским гадам». В ней были сатирические стихи и рисунки. А на чистой странице перед титульным листом сам автор, Пётр Бунаков, изобразил акварелью дядю Севу. Он был очень похожий и очень смешной, стоял с подзорной трубой и разглядывал в неё красавицу. Красавица в купальном костюме стояла на камне посреди реки.
Рисунок сопровождало такое стихотворение.
О, Сева, друг, приятель Сева!
Любовь сладка, как рафинад.
Ты, Сева, годен для посева,
Но, между прочим, не женат.
На сердце давит жизни проза
И причиняет часто боль.
О, женщины! Одна, как роза,
Другая, как желтофиоль.
Пусть третья будет, как крапива —
Приятен нам любви ожог.
И кружка жиденького пива
Не заменит её, дружок.