Вы родились в России, но уже много лет живете и работаете в Америке и Европе. Есть ли у вас сильное ощущение национальной принадлежности?
Я американский писатель, родившийся в России и получивший образование в Англии, где я изучал французскую литературу, прежде чем провести пятнадцать лет в Германии. Я приехал в Америку в 1940-м и решил стать американским гражданином, сделать Америку своим домом. Вышло так, что я с самого начала повстречался с лучшим, что есть в Америке, - с её богатой интеллектуальной жизнью и непринужденной, доброжелательной атмосферой. Я окунулся в ее великие библиотеки и в ее Большой Каньон. Я работал в лабораториях её зоологических музеев. Я приобрел больше друзей, чем у меня когда-либо было в Европе. Мои книги - старые и новые - нашли нескольких превосходных читателей. Я стал дородным, как Кортес - в основном потому, что бросил курить и начал взамен жевать конфеты, отчего мой вес вырос с обычных ста сорока фунтов до монументальных и радостных двухсот. Стало быть, на треть я американец - добрая американская плоть греет и оберегает меня.
Вы провели в Америке 20 лет, но никогда не владели здесь домом и нигде по-настоящему не обосновались. Ваши друзья говорят, что вы всегда останавливались в мотелях, коттеджах, меблированных комнатах, арендовали дома у отсутствующих профессоров. Вы чувствовали себя таким беспокойным и таким чужим, что идея осесть где-нибудь вас раздражала?
Главная причина, коренная причина, я думаю, в том, что никакому окружению, не повторяющему в точности моего детства, было бы не по силам меня удовлетворить. Найти точное соответствие мне все равно не удастся своим воспоминаниям - так зачем же бередить себе душу безнадежными приближениями? Есть еще несколько причин особого рода: фактор стремительного движения, например, привычка к стремительному движению. Я с такой силой вылетел из России, с такой жестокой силой возмущения, что так с тех пор и качусь. Правда, я докатился и дожил до того, что стал аппетитной штучкой, "полным профессором", но в душе навсегда остался тощим "заезжим лектором". Несколько раз я говорил себе: "Вот хорошее место для постоянного дома" - и немедля слышал грохот обвала, уносящего сотни отдаленных мест, которые я уничтожил бы самим актом поселения в одном определенном уголке земли. И наконец, меня не очень интересует мебель - столы, стулья, лампы, ковры и все прочее - наверное потому, что мое роскошное детство научило меня с насмешливым неодобрением воспринимать любую слишком рьяную привязанность к вещественному богатству, отчего я и не испытал ни сожаления, ни горечи, когда революция это богатство уничтожила.
Вы прожили двадцать лет в России, двадцать в Западной Европе, и двадцать в Америке. Но в 1960-м, после успеха "Лолиты", вы перебрались во Францию, а после в Швейцарию и с тех пор в США не возвращались. Означает ли это, что, несмотря на ваше самоопределение как американского автора, вы считаете свой американский период законченным?
Я живу в Швейцарии по чисто личным причинам - семейным, и также некоторым профессиональным, таким как, определенные изыскания, необходимые мне для определенной книги. Я надеюсь очень скоро вернуться в Америку назад к её библиотечным полкам и горным перевалам. Идеальной для меня обстановкой была бы полностью звуконепроницаемая квартира в Нью-Йорке, на последнем этаже - никакого топота сверху и никакой легкой музыки с какой бы то ни было стороны плюс бунгало на юго-западе. Иногда я думаю, что было бы занятно снова украсить своей персоной какой-нибудь университет, жить и писать там, но не преподавать, по крайне мере не преподавать регулярно.
Тем временем вы ведете жизнь уединенную - и отчасти малоподвижную, как все говорят - в вашем гостиничном номере. Как вы проводите время?
Зимой просыпаюсь около семи: будильником мне служит альпийская клушица - большая, блестящая черная птица с большим желтым клювом, - она навещает балкон и очень мелодично кудахчет. Некоторое время я лежу в постели, припоминая и планируя дела. Часов в восемь - бритье, завтрак, тронная медитация и ванна - в таком порядке. Потом я до второго завтрака работаю в кабинете, прерываясь ради недолгой прогулки с женой вдоль озера. Практически все знаменитые русские писатели девятнадцатого века прогуливались здесь. Жуковский, Гоголь, Достоевский, Толстой, - который в ущерб здоровью ухаживал за горничными, - масса русских поэтов. Впрочем, то же самое можно сказать о Ницце или Риме. Примерно в час - второй завтрак, а к половине второго я вновь за письменным столом и работаю без перерыва до половины седьмого. Затем поход к газетному киоску за английскими газетами, а в семь обед. После обеда никакой работы. И около девяти в постель. До половины двенадцатого я читаю, потом до часу ночи сражаюсь с бессонницей. Примерно дважды в неделю меня посещает добротный длинный кошмар с неприятными, импортированными из прежних снов персонажами, являющимися мне в более или менее повторяющейся обстановке - калейдоскопическое сочетание разрозненных впечатлений, обрывки дневных мыслей и безотчетные механические образы, напрочь лишенные каких-либо фрейдистских тайных или явных смыслов, но зато исключительно похожие на фигуры, проплывающие по изнанке век, когда от усталости закрываешь глаза.
Интересно, что знахари и их пациенты никогда не додумывались до столь простого и совершенно удовлетворительного объяснения снов. Правда ли, что вы пишете стоя, причем от руки, а не на машинке?
Да. Я так и не научился печатать. Как правило, я начинаю день за чудесной старомодной конторкой в моем кабинете. Позже, когда сила тяготения принимается покусывать меня за икры, я устраиваюсь в удобном кресле у обычного письменного стола; и наконец, когда она добирается до спины и начинает всползать вверх, я укладываюсь на диван, стоящий в углу моего маленького кабинета. Приятное однообразие, вроде движения солнца по небу. Вот когда я был молод, в двадцать, в тридцать лет, я нередко по целым дням валялся в постели, куря и сочиняя. Теперь все переменилось. Горизонтальная проза, вертикальные вирши и сидячие схолии то и дело меняют местами определители и портят аллитерации.