Прежде чем войти в соседнюю комнату, Юлия повернулась ко мне, и мне показалось, что ее ангельски прекрасное, молодое, прелестное лицо искривилось злобной насмешкой. Во мне шевельнулось что-то ужасное, точно какая-то борьба, судорожно сжимавшая все мои нервы.
– О, он дивно играет! – прошептала около меня барышня, воодушевленная сладким чаем, и я сам не знаю, как рука ее повисла на моей и я ее повел или, вернее, она повела меня в соседнюю комнату. Как раз в это время Бергер изобразил бушевание самого дикого урагана; как грохочущие морские волны, вставали и опускались могучие аккорды; это меня облегчило! Около меня стояла Юлия и говорила мне сладким, ласкающим голосом:
– Я бы хотела, чтобы ты сидел за фортепиано и нежно пел мне о прошлом счастьи и надежде!
Враг оставил меня, и в едином имени: Юлия! – я хотел выразить все небесное блаженство, которое в меня вселилось… Но другие входящие лица отделили ее от меня. Она заметно меня избегала, но мне удавалось то дотронуться до ее платья, то вблизи ее упиваться ее дыханьем, и в тысяче ослепительных красок проходила мимо меня весна моей жизни.
Бергер заставил смолкнуть бурю, небо прояснилось, и, как золотые утренние облачка, понеслись нежные мелодии, тая и расплываясь в pianissimo. Виртуозу достался на долю вполне заслуженный успех, общество расходилось по комнатам, и я незаметно очутился прямо около Юлии. Дух мой окреп, я хотел удержать ее и обнять с безумной мукой любви, но между нами протиснулось проклятое лицо слуги, который, держа большую тарелку, противно крикнул: «Вам угодно?» Среди стаканов с дымящимся пуншем стоял изящно отшлифованный бокал, по-видимому, полный того же напитка. Как очутился между простыми стаканами этот, знает лучше всего тот, кого я всегда умею узнать, как Клеменс в Октавиане; он делает на ходу приятный завиток одной ногой и особенно любит красные плащи и перья. Юлия взяла в руки тонко отшлифованный и странно сверкавший бокал и протянула его мне, говоря:
– Так ли охотно, как прежде, возьмешь ты стакан из моих рук?
– Юлия, Юлия! – вздохнул я. Берясь за бокал, я дотронулся до ее нежных пальцев, огненная электрическая искра прошла по всем моим жилам, я пил, пил, – мне казалось, что голубые огоньки вспыхивают и лижут бокал и мои губы. Бокал был осушен, и я сам не знаю, как случилось, что я сидел на оттоманке в кабинете, освещенном только одной алебастровой лампой, и Юлия, Юлия сидела рядом со мной, смотря на меня с той же детской чистотой, как бывало прежде.
Бергер снова сидел за фортепиано, он играл Andante из дивной Es-дурной моцартовской симфонии, и на лебединых крыльях песни носились, и поднималась вся любовь и радость лучшей у солнечной поры моей жизни. Да, это была Юлия, сама Юлия, прекрасная и кроткая, как ангел; наш разговор – тоскливая любовная жалоба – был скорее во взглядах, чем на словах; ее рука покоилась в моей.
– Теперь я никогда тебя не оставлю, твоя любовь – это искра, которая горит во мне, воспламеняя высшую жизнь искусства и поэзии; без тебя, без твоей любви все мертво и безмолвно, – разве ты не потому пришел, что ты вечно будешь моим?
В эту минуту около нас закачалась дурацкая фигура с паучьими ногами и торчащими жабьими глазами и, противно визжа и глупо улыбаясь, воскликнула:
– Куда это запропастилась моя жена?
Юлия поднялась и сказала чужим голосом:
– Не пойдем ли мы в зал? Мой муж меня ищет… Вы были очень забавны, мой милый, в том же духе, как прежде, только будьте осторожней насчет вина!
И человек с паучьими ногами схватил ее за руку; она, смеясь, последовала за ним.
– Утрачена навеки! – закричал я.
– Да, конечно, кодилья, милейший! – проблеяло какое-то животное, игравшее в ломбр.
Прочь, прочь бежал я, туда, в лоно бурной ночи.
2. Компания в погребке
Гулять по Унтер-ден-Линден могло бы быть очень приятно, но не накануне Нового года, в изрядный мороз и вьюгу. Я заметил это наконец, будучи без плаща и с открытой головой, когда после лихорадочного жара наступил ледяной холод. Я прошел через Оперной мост к Шлоссу, обогнул его и перешел через Шлюзный мост около монетного двора. Я был на Егерштрассе прямо около Тирмановой лавки. Там горели в комнатах приветные огни; я хотел уже туда вой-ти, потому что сильно прозяб и мне нужно было хорошенько хлебнуть чего-нибудь крепкого; оттуда как раз выходило какое-то очень веселое общество. Они говорили о великолепных устрицах и прекрасном вине эйльфер.
– Прав был тот, – воскликнул один из них (я заметил при свете фонаря, что это был стройный улан), – прав был тот, который в прошлом году в Майнце ругал этих проклятых молодцов, которые в 1794 году не хотели расстаться с эйльфером.
Все громко расхохотались. Я невольно прошел несколько шагов вперед и остановился перед погребком, где освещено было только одно окно.
Не чувствовал ли себя однажды шекспировский Генрих таким усталым и смиренным, что вспомнил про беднягу английское пиво? Право, со мной случилось то же самое, мой язык жаждал бутылки хорошего английского пива. Я быстро спустился в погребок.
– Что угодно? – спросил хозяин, приветливо снимая фуражку.
Я потребовал бутылку хорошего английского пива и трубку хорошего табаку и вскоре погрузился в такое дивное филистерство, что сам черт почувствовал почтение и оставил меня. О, советник юстиции, если бы ты видел, как я ушел из твоей светлой чайной комнаты и опустился в темный погребок, ты бы имел полное право отвернуться от меня с гордым видом и пробормотать: «Нет ничего удивительного, что такой человек портит тончайшие жабо!» Без шляпы и без плаща я должен был производить несколько странное впечатление. У хозяина вертелся на языке вопрос, но тут постучали в окно и чей-то голос крикнул:
– Отворите, отворите, это я!
Хозяин вышел и вскоре вернулся, неся в руках две высоко поднятые свечи; за ним шел очень высокий, стройный человек. Он забыл наклониться перед низкой дверью и стукнулся об нее головой; но черная шапка в форме берета, которую он носил, предостерегла его от ушиба. Он прошел, как-то странно держась по стенке, и сел против меня, причем свечи были поставлены на стол. Про него можно было сказать, что он имеет знатный и недовольный вид. Он брезгливо потребовал пива и трубку и сейчас же распространил такой дым, что скоро мы оба плавали в облаках. Впрочем, в его лице было что-то настолько характерное и привлекательное, что, несмотря на его мрачность, я сейчас же его полюбил. Его густые черные волосы были разделены надвое и падали с двух сторон целым каскадом мелких кудрей, так что он напоминал картины Рубенса. Когда он откинул большой воротник своего плаща, то я увидел, что на нем надета черная куртка, расшитая шнурками, но мне очень понравилось, что сверх сапог у него были надеты тонкие туфли. Я заметил это, когда он выколачивал трубку, которую выкурил в пять минут.
Разговор у нас что-то не клеился; незнакомец был, по-видимому, очень занят теми редкими растениями, которые он вынул из бюксы и с удовольствием рассматривал. Я выразил мое удивление по поводу прекрасных растений и, видя, что они только что сорваны, спросил его, где он их взял, в ботаническом саду или у Боухера. Он довольно странно улыбнулся и ответил:
– Ботаника, очевидно, не по вашей части, а то бы вы не стали так…
Он запнулся, а я тихонько шепнул: «Глупо…»
– …спрашивать, – докончил он откровенно. – Вы бы сразу узнали альпийские растения, – добавил он, – да еще такие, которые растут на Чимборасо.
Последние слова незнакомец сказал тихо, только для себя, и ты можешь себе представить, как странно я себя почувствовал. Всякие вопросы замерли на моих губах; но в душе моей все больше и больше шевелилось какое-то предчувствие, и мне казалось, что я раньше не столько видел, сколько воображал себе этого незнакомца.
Тут снова постучались в окно, хозяин отворил дверь, и чей-то голос крикнул:
– Будьте так добры, завесьте зеркало!
– Ага! – сказал хозяин. – Поздно же пришел генерал Суворов!