По воскресеньям, конечно, в поле не работали; но воскресное утро проходило в делах: в первый раз за неделю люди готовили приличную еду и занимались стиркой и штопкой. По всему лагерю, под колокольный звон из ближайшей церкви и нестройный напев «О, Господь, помощник наш» – службы для сборщиков, которые почти никто не посещал, проводили различные христианские миссии – взвивались большие костры из хвороста, и кипела вода в ведрах, жестяных банках, кастрюлях и прочих емкостях, за неимением лучшего, а на всех хижинах полоскалась по ветру стирка. Дождавшись воскресенья, Дороти попросила у Тарлов таз и первым делом вымыла голову, а потом постирала свое белье и рубашку Нобби. Ее белье имело жуткий вид. Она не знала, как давно не снимала его, но, судя по всему, дней десять. Чулки на ступнях расползлись, а туфли держались только из-за ссохшейся грязи.
Развесив стирку, Дороти приготовила обед, и они с Нобби вдоволь наелись половиной тушеной курицы (ворованной), вареной картошкой (ворованной) и печеными яблоками (ворованными) с чаем из настоящих чашек с ручками, позаимствованных у миссис Берроуз. Пообедав, Дороти почти до вечера просидела, привалившись к солнечной стене хижины, с охапкой сухого хмеля на коленях, чтобы ветер не трепал юбку, когда она проваливалась в сон. Так же проводили свободное время две трети людей в лагере – просто дремали на солнце или тупо смотрели в пространство словно коровы. После шести дней работы на износ ни на что другое сил не оставалось.
Часа в три – Дороти в который раз клевала носом – мимо неспешно прошел Нобби, голый выше пояса (его рубашка сохла), с воскресной газетой, взятой у кого-то. Газета была «Еженедельник Пиппина», грязнейшая из всех воскресных газетенок. Нобби бросил ее на колени Дороти.
– Почитай-ка, детка, – сказал он с улыбкой.
Она взяла газету, но читать желания не было – так хотелось спать. В глаза бросался крикливый заголовок: «КИПЕНИЕ СТРАСТЕЙ В ДОМЕ СЕЛЬСКОГО РЕКТОРА». Ниже размещались еще несколько заголовков, жирные строчки и фотография девушки. Секунд пять Дороти в упор смотрела на темную, размытую, но вполне узнаваемую фотографию самой себя.
Под фотографией была колонка текста. К тому времени большинство газет уже перестали мусолить историю «дочери ректора», ведь прошло больше двух недель, и читателям эта новость приелась. Но «Пиппина» мало заботила свежесть новостей (лишь бы они были достаточно сальными), и поскольку та неделя оказалась небогатой на убийства и изнасилования, газета последний раз сделала ставку на «дочь ректора» – статья о ней размещалась на почетном месте в верхнем левом углу первой полосы.
Дороти безразлично смотрела на фотографию. Лицо девушки, темное и зернистое, ничего не пробуждало в ней. Она механически перечитала слова «КИПЕНИЕ СТРАСТЕЙ В ДОМЕ СЕЛЬСКОГО РЕКТОРА», не понимая их смысла и не испытывая к ним ни малейшего интереса. Она отметила, что совершенно неспособна читать; даже смотреть на фотографию требовало неимоверных усилий. Она неумолимо проваливалась в сон. Ее слипавшиеся глаза скользнули по фотографии то ли лорда Сноудена, то ли какого-то типа, отказавшегося носить нагрыжник, и в следующий миг она провалилась в сон, с газетой на коленях.
Так у нагретой солнцем стенки из рифленого железа Дороти продремала до шести вечера, когда ее разбудил Нобби и сказал, что готов чай. Газету – позже она пойдет на растопку – Дороти, не глядя, смахнула с колен. Иными словами, она упустила возможность разгадать загадку своего прошлого. Эта загадка могла бы оставаться неразгаданной еще не один месяц, если бы не происшествие, случившееся неделю спустя, которое напугало ее и выбило из колеи привычного существования.
5
Ночью следующего воскресенья в лагерь нагрянули двое полисменов и арестовали Нобби и еще двоих за воровство.
Это случилось так внезапно, что Нобби не мог бы сбежать, даже если бы его предупредили, ведь вся округа кишела «специальными констеблями»[70]. В Кенте их пруд пруди. Они присягают каждую осень, образуя этакое гражданское ополчение для пресечения мародерства среди сезонников. Фермерам надоели набеги на их сады, и они решили проучить негодяев, чтобы другим неповадно было.
В лагере, разумеется, возник жуткий переполох. Дороти вышла из хижины, выяснить, что случилось, и увидела в отсветах костров круг людей, к которому сбегались остальные. Она побежала со всеми, дрожа от страха, словно уже зная, в чем дело. Протиснувшись сквозь толпу, она увидела то, чего боялась.
Здоровенный полисмен обхватил за плечи Нобби; второй полисмен держал за руки двух напуганных юнцов. Один из них, не старше шестнадцати лет, ревмя ревел. Неподалеку над уликами преступления, извлеченными из соломы в хижине Нобби, стоял мистер Кэрнс, подтянутый мужчина с седыми усами, и двое рабочих. Улика «A» представляла собой горку яблок; улика «Б» – испачканные кровью куриные перья. Нобби заметил Дороти в толпе, усмехнулся ей, показав крупные зубы, и подмигнул. Раздавались приглушенные голоса:
– Гляньте, как слезами заливается, сучоныш несчастный! Пустите его! Стыд и срам, такого мальца хватать!
– Будет засранцу наука – устроил нам веселую ночку!
– Пустите его! Вечно, млять, докапываетесь до нас, сборщиков! Не можете, млять, яблока недосчитаться, чтобы на нас не подумать. Пустите его!
– Ты бы помалкивал тоже. Что, если б это были твои, млять, яблоки? Тогда бы ты, млять, по-другому…
И т. д., и т. п.
А затем:
– Отойди, приятель! Вон евоная мать идет.
Сквозь толпу протиснулась здоровая бабища, с огромными грудями и длинными распущенными волосами, и начала крыть полисмена и мистера Кэрнса, а потом Нобби, который сманил ее сына на кривую дорожку. Рабочие насилу ее оттащили. За криками несчастной матери Дороти слышала, как мистер Кэрнс сердито допрашивал Нобби:
– А теперь, парень, давай колись, с кем делил яблоки! Мы намерены прекратить эту воровскую забаву раз и навсегда. Давай, колись, и даю слово, мы это примем во внимание.
Нобби ответил с обычной беспечностью:
– Засунь свое внимание поглубже!
– Не смей хамить мне, парень! Или огребешь по полной, когда предстанешь перед судом.
– Засунь свой суд поглубже! – усмехнулся Нобби.
Собственное остроумие очень его радовало. Он поймал взгляд Дороти и снова подмигнул ей. Затем его увели, и больше Дороти его не видела.
Гомон не прекращался, и за стражами порядка, уводившими преступников, увязались несколько десятков человек, ругая полисменов и мистера Кэрнса, но обошлось без рукоприкладства. Дороти незаметно скрылась; она даже не попыталась выяснить, сможет ли попрощаться с Нобби, – она была слишком напугана и подавлена, чтобы убежать. Колени у нее ужасно дрожали. Вернувшись к хижине, она увидела других женщин, возбужденно обсуждавших арест Нобби. Она зарылась поглубже в солому, стараясь отгородиться от их голосов. Они не смолкали полночи и сокрушались за Дороти, считая ее, разумеется, «мамзелью» Нобби. То и дело они обращались к ней с вопросами, но она притворялась спящей и молчала. Хотя прекрасно понимала, что не заснет до рассвета.
Случившееся напугало ее и выбило из колеи, причем ее испуг выходил за разумные рамки. Лично ей арест Нобби ничем не грозил. Рабочие с фермы не знали, что она ела ворованные яблоки (уж если так, их ели почти все в лагере), а Нобби никогда бы не выдал ее. Да и за него она не очень волновалась – месяц в тюрьме для него ничего не значил. Дело было в том, что творилось у нее в голове – в ней назревала какая-то жуткая перемена.
У нее возникло ощущение, что она уже не та, какой была час назад. Все изменилось – как внутри нее, так и вовне. Словно бы у нее в мозгу лопнул пузырь, исторгнув мысли, чувства и страхи, о существовании которых она давно забыла. Сонная апатия прошедших трех недель оставила ее. Она вдруг поняла, что жила все это время как во сне, ведь только во сне человек принимает все происходящее как должное. Грязь, лохмотья вместо одежды, бродяжничество, попрошайничество, воровство – все это казалось ей естественным. Даже потеря памяти казалась ей чем-то естественным; во всяком случае, до настоящего момента ее это не слишком волновало. Вопрос «кто я?» занимал ее все реже и реже, так что она иногда не вспоминала о нем по несколько часов. Зато теперь он требовал ответа самым решительным образом.