– Оберточной бумаги с клеем! Боже правый! – пробормотал мистер Уорбертон, незаметно приближаясь к Дороти со спины. – Что за жизнь у вас! Возиться с оберточной бумагой и клеем среди ночи! Должен сказать, иной раз я нет-нет да подумаю: хорошо, что я не дочь священника.
– Я думаю… – начала Дороти.
Но в этот момент мистер Уорбертон, стоявший у нее за спиной, мягко положил руки ей на плечи. Дороти тут же попыталась вывернуться и встать, но мистер Уорбертон усадил ее обратно.
– Не дергайтесь, – сказал он спокойно.
– Пустите! – воскликнула Дороти.
Мистер Уорбертон нежно погладил ее по плечу. Этот жест заключал в себе такую откровенность, такую чувственность; это было неспешное, оценивающее касание мужчины, для которого женское тело представляет собой что-то вроде сочного вкусного мяса.
– У вас невероятно красивые руки, – сказал мистер Уорбертон. – Не пойму, как вы умудрились до сих пор остаться незамужней?
– Пустите сейчас же! – повторила Дороти, снова попробовав вывернуться.
– А мне совсем не хочется вас отпускать, – возразил мистер Уорбертон.
– Пожалуйста, не надо гладить мне руку! Мне это неприятно!
– Какое вы престранное дитя! Почему вам это неприятно?
– Говорю же вам, неприятно!
– Только не надо оборачиваться, – сказал мистер Уорбертон вальяжно. – Вы, похоже, не сознаете, какой тонкий маневр я проделал, зайдя к вам со спины. Если вы обернетесь, то увидите, что я гожусь вам в отцы и к тому же прискорбно облысел. Но, если вы спокойно посидите, не глядя на меня, вы сможете представлять меня Айвором Новелло[50].
Дороти скосила глаза на руку, гладившую ее, – крупную, розовую, явно мужскую руку, с толстыми пальцами и золотистыми волосками на тыльной стороне. Она очень побледнела; обычное раздражение на ее лице сменилось отвращением и ужасом. Отчаянным усилием она вырвалась, встала с кресла и повернулась лицом к мистеру Уорбертону.
– Говорю же, не надо так делать! – сказала она сердито и жалобно.
– Да что с вами такое? – сказал мистер Уорбертон.
Он распрямился и стоял как ни в чем не бывало, глядя на нее в легком недоумении. Лицо ее изменилось. Она не просто побледнела; в глазах у нее обозначилась отстраненность с примесью страха, словно бы на миг она забыла, кто он такой, и видела перед собой незнакомца. Он догадался, что обидел ее каким-то необъяснимым для него образом, и чувствовал, что ей не хочется ничего объяснять ему.
– Что с вами такое? – повторил он.
– Почему вам надо делать это каждый раз, как мы встречаемся?
– «Каждый раз, как мы встречаемся» – это сильно сказано, – парировал мистер Уорбертон. – Мне крайне редко выпадает такая возможность. Но если вам правда-правда неприятно…
– Конечно неприятно! И вы это знаете!
– Ну что ж! Тогда больше ни слова об этом, – сказал мистер Уорбертон великодушно. – Сядьте, и мы сменим тему.
Стыд был ему неведом. Пожалуй, это составляло его главную особенность. Попытавшись соблазнить ее и получив отпор, он был готов продолжать вести светскую беседу, словно бы ничего такого не случилось.
– Я сейчас же иду домой, – сказала Дороти. – Больше мне нельзя здесь оставаться.
– Ой, чушь! Сядьте и забудьте. Будем говорить о моральной теологии, или церковной архитектуре, или о кулинарных курсах для девочек-скаутов – о чем пожелаете. Подумайте, как одиноко мне будет, если вы уйдете домой в такой час.
Но Дороти настаивала на своем, и они стали спорить. Даже если бы он не имел намерения соблазнить ее (а через несколько минут он бы предпринял новую попытку, несмотря на любые обещания), мистер Уорбертон уговаривал бы ее остаться, ведь, как и все праздные люди, испытывал ужас перед ночью и не имел ни малейшего понятия о ценности времени. Дай ему волю, и он заболтает тебя до трех-четырех утра. Даже когда Дороти удалось выскользнуть из его дома, он пошел за ней по дорожке в лунном свете, продолжая разглагольствовать и шутить в своей непринужденной манере, так что она никак не могла на него сердиться.
– Завтра первым делом отчалю, – сказал он, когда они дошли до ворот. – Думаю взять машину до города и подобрать там ребятишек – бастардов моих, знаете, – и на другой день отчалим во Францию. Не уверен, куда мы двинемся оттуда; в Восточную Европу, полагаю. Прага, Вена, Бухарест.
– Очень мило, – сказала Дороти.
Мистер Уорбертон с проворством, удивительным для такого крупного мужчины, вклинился между воротами и Дороти.
– Я буду отсутствовать самое меньшее полгода, – сказал он. – И мне, конечно, можно не спрашивать перед столь длительной разлукой, хотите ли вы поцеловать меня на прощание?
Не успела она пискнуть, как он приобнял ее и привлек к себе. Она отпрянула, но поздно; он поцеловал ее в щеку – собирался в губы, но она успела отвернуться. Она отчаянно забилась в его объятиях, но он крепко держал ее.
– Ой, пустите! – воскликнула она. – Пустите же!
– Кажется, я уже говорил, – сказал мистер Уорбертон, прижимая ее к себе, – что мне совсем не хочется вас отпускать.
– Но мы стоим прямо под окном миссис Сэмприлл! Она совершенно точно увидит нас!
– О господи! Вы правы! – сказал мистер Уорбертон. – Я забылся.
Этот довод подействовал на него как никакой другой, и он отпустил ее. Она тут же зашла за ворота, оставив мистера Уорбертона по ту сторону. А он тем временем оглядывал окна миссис Сэмприлл.
– Нигде ни огонька, – сказал он наконец. – У нас все шансы, что эта клюшка нас не видела.
– Всего хорошего, – сказала Дороти коротко. – Теперь мне правда пора. Передавайте привет детям.
С этими словами она пошла прочь быстрым шагом, разве что не бегом, чтобы поскорее скрыться с его глаз, пока он не предпринял новую попытку поцеловать ее.
Через несколько шагов она услышала характерный стук оконной рамы, со стороны дома миссис Сэмприлл. Неужели она все-таки следила за ними? Ну, еще бы (размышляла Дороти), конечно, следила! Как же иначе? Мыслимо ли, чтобы миссис Сэмприлл пропустила такую сцену. И если она все видела, можно было не сомневаться, что уже завтра утром эта история облетит весь городок, с самыми яркими подробностями. Но эта мысль, при всей своей досадности, ненадолго задержалась в уме Дороти, спешившей домой.
Пройдя некоторое расстояние, она остановилась, достала платок и стала тереть щеку в том месте, куда мистер Уорбертон поцеловал ее. Она терла так рьяно, что щека покраснела. Только полностью стерев воображаемое пятно, оставленное его губами, она пошла дальше.
Такой знак внимания с его стороны расстроил ее. Даже сейчас у нее неприятно трепыхалось сердце. «ТЕРПЕТЬ такого не могу!» – повторила она про себя несколько раз. И это, к сожалению, была чистая правда; она действительно терпеть не могла мужской ласки. Мужские объятия и поцелуи – ощущение тяжелых мужских рук на себе и грубых мужских губ на своих губах – вызывали в ней ужас и отвращение. Даже думать о таком было ей противно. Этот своеобразный секрет, своеобразный неизлечимый изъян сопровождал ее по жизни.
«Почему меня никак не оставят в покое?! – подумала она, чуть сбавив шаг (она нередко задавалась этим вопросом). – Ну, почему?!»
Дело в том, что в других отношениях мужчины вовсе не вызывали в ней неприязни. Напротив, женской компании она предпочитала мужскую. Отчасти ее симпатия к мистеру Уорбертону объяснялась именно тем, что он был мужчиной, наделенным легкостью и непринужденностью, редко свойственной женщинам. Но почему эти мужчины никак не оставят ее в покое? Почему им вечно нужно целовать ее и тискать? Мужчина, посмевший поцеловать ее, внушал ей страх – да, страх и гадливость, словно некий крупный, шерстистый зверь, трущийся о нее, донельзя ласковый, но в любой момент готовый подчинить ее своей воле. Не говоря о том, что все их поцелуи и прочие нежности всегда намекали на дальнейшие мерзости (на «все это», как она говорила), одна мысль о которых заставляла ее зажмуриться.