– Понятно.
– Не достроили – и сидят? – повторил он опять.
– Ну да, – тихо произнес я. – А что такое?
– И света там нет… ну не знаю, я б не стал бы, – он пожал плечом и опять отвернулся.
Мишка больше ничего не говорит, в этот момент появляется Димыч.
Потом позже, через несколько часов… до меня доходит – и это меня попросту сражает! Димыч сказал Мишке, что я его сосед, но не сказал, в каком именно доме я живу. И Мишка подумал… что я живу с Марией и Верой, что они мои родственницы!! А значит… он подумал, что одна из них моя мать!
…Один раз, когда я опоздал домой, материн голос – она так ругала меня – ее голос – в какой-то момент! Такое сходство по резкости, по тону – Мария! Моя мать – это был голос Марии!
А-а-а-а-а-а! – крик Марии! – она порезалась. Острая ветка лавровишни.
У меня часто все кричит внутри – нечеловечески, немо.
* * *
Сегодня ночью мне приснился сон.
Я вижу Марию, сидящую на веранде. Вернее, я вижу ее лицо – так, как если бы я встал к нему почти вплотную. Взгляд женщины абсолютно недвижен. Я смотрю на ее лицо. Мне страшно и неприятно притягательно. Никогда еще я не видел его так близко от себя – и чувствую свои малюсенькие ноги, ошалело бегущие на одном месте где-то чуть пониже горла…
Справа позади лица виднеется фрагмент застекленной оконной рамы, открытой вовнутрь веранды (тогда как наяву окно открывается наружу).
На стекле отражены оттенки заката – причем очень странно, они как разлагаются на фиолетовый, бирюзовый и лимонный цвета. А истинный закатный цвет – алый – я угадываю только по искрам, играющим в белках Марии.
Закат где-то там, за пределами сна и яви. Сон сохранил только его отражения.
Я изучаю ее лицо. Я понимаю, понимаю, что опять не могу, не в силах описать его – не смотря на то, что оно прямо передо мной. Нервы напряжены, напряжены – малюсенькие ноги под горлом бегут, бегут на одном месте, бегут, разгоняя, распаляя внутри жар и испарину!..
Голова Марии закована в курточный капюшон. Ткань на краях – в морщинках; вроде тех, что образуются на старушечьем рту.
Почему она так странно смотрит? Будто ничего не видит.
Бледное лицо освещено чем-то желтым. Может, закатом? Но нет, как раз непохоже. Или на веранде провели свет?
Но ярые искры заката так и играют в белках Марии. И тут только осознаю… Она сидит на веранде на закате! Наяву такого никогда не бывает! А Вера в этот момент перемещается по участку – теперь я это понимаю, я чувствую, что Вера там, между грядок – но не могу, не могу увидеть, – я изучаю лицо Марии.
Ее глаза будто ничего не видят – почему? Она смотрит мимо меня. Что освещает ее лицо? Не могу понять. И вот это уже нездоровая, печеночная желтизна – и изнутри лица тоже, – постепенно бледность отступает…
Лицо Марии напрягается, губы стискиваются. Это мучительная гримаса боли. Ресницы подрагивают, но кровь не приливает, лицо только очень желтое. В белках разгораются искры заката. Гримаса – Марии невыносимо больно, но она вынуждена терпеть. Я понимаю, в чем дело: на участке Вера подошла к физалису, и оранжевые фонарики как всегда поедают изнутри ее фигуру…
…пламенем…
Вере не больно, она наоборот оживляется – подпитывается жизнью от физалиса. Больно Марии, продолжительно больно – быть может, Вера не отошла от растения поспешно, как они делают это наяву?
Я хочу это увидеть, но не могу.
Я вижу только лицо Марии.
Ее белки желтеют – сильно и быстро, – а затем на них проступает хрустящая чернота. Глаза покрываются пористой чернотой, слепой и будто вымоченной в машинном масле. Зрачков уже тоже невозможно разглядеть. Искры заката в глазах теперь превратились в радужные, маслянистые потеки.
Трехчастное разложение цветов на оконном стекле давно потухло. Их сменил кварц.
* * *
Сон явился предвестником попросту необычайных вещей.
Наутро после завтрака я достаю из-под кровати банку со стрекозой – я совсем и забыл о ней с тех пор, как принес домой. Стрекоза сидит в банке. Так, как будто жива. Но я знаю, она уже давно должна была умереть.
А может, она все-таки не умерла? Я ведь закрыл банку марлей, а не крышкой, чтоб туда проходил воздух… но нет, все равно уже должна была умереть.
Я принимаюсь вращать банку – то по часовой стрелке, то против; наклонять то вправо, то влево, а стрекоза ездит по дну – то вправо, то влево, – я изучаю ее с самых разных ракурсов. Брюшко стрекозы больше не изогнуто в крючок – оно выпрямилось и походит на иглу. Само брюшко походит на иглу, и я вспоминаю, как хотел насадить стрекозу на иглу в первый день.
Я так и вертел банку в руках, и с каждым движением в моем мозгу мелькало лицо Марии – такое, каким оно было во сне, в разные моменты, – и очень странная вещь: теперь оно не только не пугало меня, но и вообще не вызывало никаких ощущений.
Даже когда глаза Марии превратились…
– Я хочу, чтобы эти женщины исчезли из нашего поселка, – произнес я вдруг вслух. Совершенно спокойно и бесстрастно, и мой голос гулко разнесся по комнате.
Да, я этого хочу.
Потом решаю достать стрекозу из банки – все-таки очень хочется посмотреть на нее не за стеклом. А заодно проверить… да нет, по тому, как она бездвижно «ездила» по дну, ясно, что…
Я снимаю марлю, просовываю руку внутрь, подцепляю стрекозу пальцами, вынимаю… Однако в последний момент рука дергается, пальцы дрожа выпускают стрекозу – она падает на стол.
Тукш-ш.
В соседней комнате отворяется дверь на улицу. Это мать идет. Я вижу ее через стекло двери в эту комнату. Мне вдруг становится неловко, почему-то. Я пугаюсь – будто мать чего-то не должна знать. Чего?
– Что? – спрашиваю я, когда она входит в комнату.
– Ты что-то говорил? – спрашивает она.
– Я? Ничего.
– Мне показалось, ты звал меня.
– Нет.
Мать переводит взгляд на стрекозу, лежащую на столе. Я тоже смотрю… и только теперь понимаю, что… стрекоза ударилась о стол слишком сильно, когда я ее выронил. Одно из четырех лепестков-крыльев переломилось пополам. Половинка крыла лежит на столе отдельно.
Я уронил стрекозу. Сожаление? Да, капелька есть. Но почему-то мне хочется сказать, что я… сломал стрекозу.
А ведь раньше, эти слова Димыча… ты прям как о человеке говоришь – когда я предположил, что она, наверное, была больна.
Нет, теперь мне наоборот хочется сказать, что я сломал стрекозу – будто речь идет об игрушке.
Марию и Веру я вижу где-то около полудня. Я выхожу на крыльцо – Вера прохаживается по дорожкам. Мимо картофельных грядок. В руке бидон, не до конца наполненный водой. Вроде все как всегда, но нет – я сразу чувствую, что привычная хронометражная размеренность нарушилась – бидон покачивается чуть более резко, чем обычно.
Потом вижу Марию. Она стоит возле лавровишни. Я вижу ее замершую, она чуть согнулась в пояснице, куртку на спине избороздили морщины. Левая рука отставлена в сторону и заслонена стволом дерева. Видимо, женщина опирается на какой-то недоступный моему зрению предмет – я вижу только небольшую часть руки, от туловища до середины плеча. Но не успеваю я…
Эта левая рука… я вдруг понимаю, что остальная ее часть, на самом деле, не скрыта от меня лавровишней, но… я замечаю узенький просвет между стволом дерева и видной частью руки.
Я приглядываюсь, затем протираю глаза. Холодею, у меня гулко постукивает в висках. Нет, я по-прежнему вижу этот узенький просвет… остальной руки просто нет? Не мерещится ли мне это все?
– Мария! – вдруг окликает Вера.
Я четко слышу это слово – «Мария» – а не так, как всегда. Но голос у Веры очень странный, глухой и, в то же время, пронзительный – сейчас это словно два разных голоса, объединившиеся в одном. А бидон в руке все скрипит, но… как-то изношенно. Как заржавелые петли.