И Стив заговорил. Поначалу это скорее напоминало утомительный фарс. То, что Ян Олислагерс позже записал на нескольких страницах, было добыто за несколько недель. Стиву отчаянно не хватало связности – простейшие уточняющие вопросы, которые время от времени ему задавал фламандец, часто настолько сбивали его с толку, что он напрочь терял первоначальную нить изложения. Его разум напоминал игрушку-головоломку: у него не было ни малейшего представления о причинах и следствиях, и частенько он путал факт яви с фантазией, пережитой где-то в недрах своего ума. Вымышленные или незначительные события могли настолько хорошо отпечатываться в памяти Стива, что затмевали реальные важные вещи. Стив позабыл имена отца и матери, зато хорошо запомнил, как звали одного из учителей в школе – того самого, который его, как оказалось, никогда не учил; работенка посудомойщиком в отеле в Сент-Луисе, бессобытийная поденщина, на коей продержался он ровно трое суток, запомнилась ему в подробностях. Стив мог точно описать кухню, на которой трудился, своих временных коллег, даже узоры на тарелках, пусть все это и имело место одиннадцать лет назад; с другой стороны, он и двух слов не мог смолвить о поприще ковбоя в Аризоне, хотя ковбоем он пробыл почти год – незадолго до того, как ему нашлось место гробокопателя.
Ян Олислагерс каждый вечер записывал то, что ему рассказывал Стив, непрестанно реорганизовывая, исправляя и дополняя наращиваемый материал. Ему казалось порой, что он работает с древним зашифрованным языком, ключа к которому никто не знал. Он должен был кропотливо угадывать букву за буквой, составлять вначале слово, а затем фразу…
Первое же слово, которое сложил пытливый фламандец, способно было отпугнуть многих малодушных, ибо звучало оно так: некрофилия.
Адвокат назвал бы деяния Стива преступлением, врач – плодом помешательства. Но для Яна Олислагерса они однозначно не были ни первым, ни вторым. Мысль о том, чтобы рассматривать действия Стива с моральной или этической точки зрения, даже не приходила ему в голову. Он понимал, что для того, чтобы оправдать и уразуметь их, существовал лишь один способ – думать сознанием Стива, внимать миру его чувствами.
К тому он и предпринимал попытки.
Итак, вот что записал фламандец – признание неполное и, возможно, содержащее определенные ошибки, но все же в нем гораздо больше исходило из души Стива, нежели из ума Яна Олислагерса.
Итак, Говард Дж. Хэммонд из Питерсхэма, штат Массачусетс, знал ничтожно мало о женщинах. В бытность кочегаром на мичиганской железной дороге однажды вместе с товарищем он посетил бордель. Годом позже, во время работы на угольной шахте в Канзасе, у него случились первые отношения с женщиной. В то время он делил комнату с женатым другом, обычным работягой-шахтером, который всегда работал в ночные смены. Сам Хэммонд трудился днем, и случилось так, что однажды та женщина, супруга его товарища, спуталась с ним. Она не была ни красива, ни молода – применять эти понятия к ней было богохульно.
И все же еще раз или два в своей жизни Говард Дж. Хэммонд в течение кратчайшего времени знал женщину. Но никогда не бывало у него чувства удовольствия или радости от всего этого, что уж говорить о любви.
Любовь пришла позже, когда он стал работать на кладбище.
Однажды утром, когда нежное весеннее солнце целовало молодые листья, Стив стоял в могиле, в которую только что сам опустил гроб. Раньше он никогда не слушал, что говорил преподобный, но тем утром внимал чутко. Ему показалось, что священник читает особую проповедь – для него одного. Поначалу пастырь говорил о том, о чем всегда говорится у открытой могильной ямы; но затем началось в его речи то, что предназначалось исключительно для Стива.
О, беды родителей и безутешного вдовца! О, оба маленьких сироты, оставленные без матери! О, расцвет женственности, сломленный жестокими штормовыми ветрами в ранние годы!.. Пастырь повысил голос, обтер губы, тихо всхлипнул, живо изображая боль родственников, друзей и всего собрания. Он живописал молодую женщину, воспевал сонм достоинств ее души – благодетельной и истово верующей; он восхвалял ее любовь к детям, супругу и старенькой матери, в ярких красках изображал доброту, красоту и очарование покойницы…
И Стив пропал.
(Ян Олислагерс сделал пометку на полях: «Мог ли догадаться благочестивый святой отец, что в той проповеди отыгрывал роль великого Галеотто – этого наихудшего из попирателей догм?»[3])
Слова о доброте, красоте и очаровании усопшей накрепко врезались в сознание Стива-Говарда. В тот вечер ему полагалось забросать захоронение землей. Он встал в могиле, снял венок и цветы, возложенные на гроб, а затем заметил, что пара винтов, державших крышку, ослаблена. Такое часто случалось. Машинально Стив достал из кармана отвертку, чтобы их завернуть обратно, но он насадил на ее жало хорошо сидящий винт по соседству и ослабил его вместо того, чтобы затянуть. То были не его деянья – что-то внутри взялось за него. Он открутил винты, все до единого, поднял крышку гроба и уставился на мертвую женщину.
Как она выглядела?.. Стив давно позабыл – возможно, в следующие же полчаса. В его памяти жили лишь банальные словеса преподобного, и только с их помощью он мог ее описать своему другу: доброта, красота, очарование.
Стив глядел на мертвую женщину. Прядь волос упала ей на лицо, и он откинул ее. Цвет? Нет, он не запомнил цвет ее волос. Но его напряженный палец коснулся бледной щеки и нежно прошелся вверх-вниз по ее лицу.
Затем Стив закрыл гроб, накрепко затянул все винты, вылез из могилы и закопал ее.
Это был его первый опыт на ниве истинной любви. До сего момента Стиву было совершенно безразлично, кого именно хоронят. В гробу лежало что-то мертвое, и это что-то требовалось поскорее предать земле – вот и вся морока.
Теперь же он стал прислушиваться к словам, произносимым священником, часто даже не у самой могилы, а в маленькой часовне в северном околотке кладбища. Именно там проводилось большинство служб, и гроб частенько оставляли в часовенке на ночь, до уборки перед следующим отпеванием.
Иногда хоронили молодых женщин. И совсем еще девушек.
Стив был единственным работником, жившим на территории кладбища. Каждый вечер он, согласно обязанностям, совершал последний обход, заглядывая в том числе и в часовню.
И вот он входил туда. Подступал вплотную к гробу, смотрел на мертвых женщин, поправлял венки, разглаживал какую-нибудь складку на одежде покойницы.
И медленно, бесконечно медленно, долгими ночами, он учился, как недозревший мальчуган, ласкам любви. Его учителя были тихи, мягки и очень добры к нему. Его жесткие руки научились ласкать, а не лапать; с его губ срывались порой бессознательные нежные звуки, а иногда и слова. Стив нежно касался бледных щек, лбов, рук… но никогда, никогда не поднимал им век. Так ему велело наитие – Стив вообще мало что делал сознательно. Он просто делал, а осознавал уже после того, как все произошло.
Рукою он ласкал нежную шею и затылок очередной покойницы. Дрожа, он сдвинул с ее груди венок из сирени, испуганно ощупал податливую плоть – и вот, наконец, склонив голову, поцеловал ее в губы и… возможно, еще в плечо или в щеку: он не помнит, что там было дальше. То был, несомненно, очень важный момент в жизни Стива-Говарда… только он его совершенно не запомнил.
Он срезал цветы на кладбище и носил их ночью своим возлюбленным. Сметая все другие, менее искренние подношения в сторону, он вкладывал в их холодные руки свои цветы.
Когда-то, когда еще были живы, эти женщины принадлежали другим – родителям, супругам и любовникам; теперь же – ему одному. Стива очень волновала эта мысль; они приходили к нему и становились собственностью его одного во всем мире. И не было в том никакого собственничества и тирании. Если кто-то кого-то и принуждал к чему-то, то лишь они – его. Этим странным безжизненным созданиям Стив отныне служил. И они, несмотря на это, принадлежали ему, и только ему.