Ребята переглянулись — и ну хохотать. Гросеристор, конечно, присоединяется к общему хохоту, тут и мне, конечно, ничего не остается, как присоединиться, чтобы получилось хорошее американское веселье. Хохот замирает, и воцаряется какая-то странная неловкость.
— А в чем причина смеха? — интересуется Эрни Гросеристор.
Надо все-таки ей как-то объяснить русский подход к марксизму.
— Видите ли, эти молодые люди родились в Советском Союзе, то есть в марксистском государстве. Они, конечно, молоды, но все-таки не так молоды, чтобы не помнить, как это выглядит на практике. С другой стороны, они достаточно молоды для того, чтобы относиться к марксизму как к полному «passe», то есть — к безвозвратному прошлому. Вот оттого они и смеются.
— Наша профессорша говорит, что русские развивали неправильный марксизм, — говорит Эрни.
— Ну конечно, — кивает один из новосибиряков, — у русских неправильный марксизм, у китайцев неправильный марксизм, у кубинцев, у корейцев, у немцев, у вьетнамцев, у албанцев, у сербов и румын, у всех был или есть неправильный марксизм. А где же правильный? У американцев в пробирке?
— Сомневаюсь, чтобы они тут начали развивать правильный или неправильный марксизм, — сказал второй новосибиряк.
— Да вот же развивают, — первый кивнул деликатно на бледную, безгубую и топочущую пятками Эрни Гросеристор.
— Ну это все-таки одна теория, — примирительно сказал я. — Исторические экскурсы. Изучаем же мы и по сей день свод законов Хаммурапи. Вторую половину девятнадцатого века, господа студенты, между прочим, трудно себе представить без марксизма: ведь именно о тогдашних «производительных силах и производственных отношениях» писал экономист. Как называется ваш курс, Эрни?
— Марксизм как литературная система, — ответила она. Мне даже показалось в этот момент, что бедняга всхлипнула.
М-да-с, что ей сказать, после советского опыта как-то трудно переварить такую тыкву. Пусть бы хоть в экономике ковырялись, так нет, опять не в свои сани со своей прелой плюхой валятся. Опять литература? Как-то все-таки трудно вообразить нашу нежную нимфу снова в марксистских лапах.
Эрни Гросеристор в присутствии молодых людей пыталась улыбаться, но на самом-то деле она трепетала так, словно на нее и в самом деле надвигалось что-то то ли мякинное, то ли чугунное.
— Понимаете, мы там читаем Антонио Грамши, и все говорят как-то очень интенсивно, на повышенных тонах, ну в общем все время несутся какие-то непонятные термины, какой-то «гоблдигук», а я все-таки католичка, и мне все это как-то не по душе.
Ну что тут скажешь, как утешить дочь непорочной Вирджинии?
— Послушайте, Эрни, ведь вы же все-таки в американском университете занимаетесь. Вам ведь все-таки совсем не обязательно делать какой-нибудь «гоблдигук» своим катехизисом. Ведь вы же, в конце концов, можете выразить любое мнение на своем марксистском курсе, даже и католическое, не правда ли?
— Что вы, что вы! — Гросеристор беспомощно дрожала ладошками. — Как я могу там что-нибудь сказать? Да я просто боюсь там рот открыть!
Мы переглянулись с новосибиряками: похоже на то, что они там, в этом классе, уже переходят от теории к практике.
11 марта 1997
Сербский свисток
Иногда маленькие события приводят к существенным соображениям. Вот, например, недавно один друг, югославский писатель Михайло Михайлов, подарил мне свисток. Обыкновенную пластмассовую свиристелку. Дунешь — зальется отменной трелью. Он привез эту штучку, разумеется, из Белграда, где три месяца молодежь протестовала против коммунистического президента. Именно там возникла эта странная форма выражения недовольства: десятки тысяч людей шли каждый вечер мимо президентского дворца и дули в свистки; Слободану Милошевичу, должно быть, было не по себе от этого бунта соловьев. Впрочем, кто его знает.
Я взял этот свисточек в университет на занятия класса по литературному гротеску. Чем не карнавализация быта даже и в сфере политического протеста? Стоят ряды роботовидной полиции с полной антиповстанческой экипировкой, а мимо идут толпы веселого народа, несут кукол в виде президентской четы и свистят, заливаются. Тень Тяньаньмыня над ними даже как бы и не витает.
Мы собирались в тот день начать разбор романа Андрея Белого, но перед этим я вложил в рот свисток и выдул продолжительную руладу. Ну, думаю, обалдеет народ! Народ, двадцать пять вьюношей и дев, смотрел на меня в выжидании: что, мол, за этим последует? Никакого обалдения или веселого изумления на лицах не отмечалось, все просто ждали разъяснения: это, мол, что, новые правила — начинать урок с такого вот свистка, который, очевидно, фиксируется в каком-нибудь центральном компьютере?
Я им говорю:
— Это свисток прямо с белградских улиц.
Заявление не производит на студентов никакого впечатления. Все молчат. Хм, все-таки ждешь чего-то другого от класса по гротеску.
— Ну, вы, конечно, знаете, что происходит в Белграде?
Как они могут этого не знать, если эти демонстрации каждый день показывают в сводках новостей? Все молчат.
— Ну, вы, конечно, видели, как там студенты ходят и свистят в знак протеста против действий коммунистического правительства?
Все молчат, и только на лице одной из девиц постепенно проявляется выражение неподдельного ужаса. Это меня даже радует: все-таки хоть какая-то эмоция.
— В чем дело, Лорри, что вас так испугало?
— Вы сказали, что он прямо с улиц, профессор? Неужели до вас им кто-то уже пользовался?
— Что за странная мысль, Лорри?
— Но вы же сказали, что он с улиц, не правда ли? Я просто испугалась, что…
— Можете не продолжать: я вижу, что гротеск царит и в здравом смысле.
Я давно уже зарекся говорить со студентами о последних новостях из-за океана. Они от них как бы отскакивают. А может быть, даже и не достигают цели. Мало ли что там происходит в каких-то туманных не-америках, когда тут столько всего животрепещущего: перемывание президентского белья, судебный процесс гастронома «Пищевой Лев» против телекомпании АВС, постоянно тлеющая и временами вспыхивающая дискуссия об абортах, сексуальные домогательства по отношению к женскому персоналу Вооруженных сил, гражданский суд над оправданным ранее убийцей и так далее. При появлении чего-то «чужого» в этих перегруженных умах, очевидно, немедленно щелкает какая-то заслонка. Белградские события, по всей вероятности, прошли не замеченными большинством молодежи.
Так почему же на лице Лорри возникло выражение неподдельного ужаса, когда я шутки ради дунул в свисток, привезенный «прямо с белградских улиц»? Тут уж вступил в действие другой феномен, связанный с самим понятием «белградские улицы». Наш университет расположен на окраине огромного вашингтонского мегаполиса. То, что можно назвать городом в европейском смысле, находится в самом центре этого пространства, в так называемом Дистрикте Колумбия. Основное население, в том числе наши студенты, живет среди тщательно подстриженных газонов, ухоженных лесопарков и просторных торговых площадей, именуемых «плазами». Улицы тут у нас называются «дорогами» или «проездами», но никак не «улицами». Народ пространства испытывает категорическое недоверие к центру города, и уж тем более к городским улицам. Стриты эти всегда несколько зловещи, двусмысленны, весьма далеки от гигиенического идеала, публика там нередко соприкасается друг с другом, что не может не привести к распространению болезней.
Что уж тут говорить о каком-то неамериканском Белграде! Понятие «белградские улицы» вызывает в простодушной Лорри не романтический интерес, а некоторое внутреннее содрогание, а тут еще оказывается, что там свистят в какие-то свистки, один из которых оказывается во рту нашего профессора по классу литературного гротеска. Ведь это еще не факт, что он догадался перед демонстрацией данного свистка в классе — что за странная идея в самом деле? — промыть его каким-нибудь надежным дезинфицирующим раствором. Конечно, в мире происходит немало странных, а иногда и поистине гротескных событий, но все-таки, как мама это неоднократно говорила, sanitation first![2]