«В Карелию! В глушь! На Сегозеро!»
Среда, 5 апреля. Вечер
Зеленоград, аллея Лесные Пруды
– Жив ваш сыночек, жив, – старец Корнилий журчал утешительно. – Он всю силу свою неизреченную отцу отдал, всю до последней капли! Человек моих лет на Мишином месте сам бы душу богу отдал – это же сильнейшее нервное истощение, тяжелейшая нагрузка на сердце, на мозг… Я вовсе не пугаю вас, Лидия, просто донести хочу, чтобы верное понятие было, чтоб не боялись зря. Миша молод и здоров, он эту тяготу вынесет! Вы только поймите: сила, о которой я речь веду, у всякого есть, только мало ее в нас. А у Миши – много. Но даже мы, малые сии, бывает, что не выдерживаем утраты той малости, выгораем, как принято говорить, маемся смертельным равнодушием – ацедией, и помираем. И еще раз – не для того говорю, чтобы страху нагнать. Я объяснить хочу вам, отчего ушел Миша. Потеря энергии – истинное потрясение для мозга, первые дни мальчик будет как бы не в себе, горе затмит всякое разумение…
– Миша был в полнейшем отчаянии, – тихо заговорила Рита, вставая. – И винил во всем себя…
Она подошла к окну, где, сутулясь, стояла Настя, и обняла ее. Мишина сестричка безмолвно прильнула к ней, жалобно поглядывая на маму.
Лидия Васильевна казалась рассеянной и безучастной. В строгом черном платье, с легкой муаровой накидкой, укрывшей волосы цветом глубокой ночи, она сидела рядом с Корнилием, обряженным в рясу, и это соседство не вызывало оторопи.
– Мишечка ни в чем не виноват… – еле выговорила Гарина-старшая. – Сыночка… Сыночка… – поникнув, некрасиво морща лицо, она спрятала его в ладонях, и обессиленно провела вздрагивавшими пальцами по щекам, размазывая слезы.
Корнилий завздыхал уныло, со смущенным кряхтеньем потирая колени, но смолчал. Пусть выплачется, легче станет…
Настя расслышала мамины всхлипывания, и заплакала сама. Рита крепче обняла подружку, глядя за окно мокрыми глазами.
«Господи, – проползла мысль, – как же было хорошо в воскресенье с утра! И как потом стало плохо… Бог, если ты есть… ты не любовь!»
Девушка зажмурилась, смаргивая слезинку. Похороны – это такая боль… Вбираешь в себя запах сырой земли, содрогаешься, и понимаешь, чем стоить дорожить. За что цепляться обеими руками, беречь и лелеять – сейчас, при жизни, ибо после не будет ничего. Даже тьмы. Даже пустоты. Небытие…
Петра Семеновича похоронили на Ваганьковском. Народу пришло неожиданно много – не родни, а друзей и товарищей. Весь печальный обряд взял на себя Старос – Лидия Васильевна лишь принимала соболезнования, потерянно кивая из-под темной вуали. Заводскую столовую закрыли на спецобслуживание – молоденькие поварихи хлюпали красными носиками, глядя на портрет Гарина-старшего в траурной рамке – моложавого, красивого, улыбчивого…
– Батюшка, – тонким голоском выговорила Мишина мама, – я даже не знаю, как это называется… Отслужите за упокой души Пети.
Кашлянув, Корнилий поинтересовался со смущением и тревогой:
– Крещен ли?
– Крещен, крещен… – закивала вдова, терзая платочек. – Петя и не хотел, это я его упросила. Бурчал сначала, а после шутил, «крещеным атеистом» называл себя…
– Всё исполню, Лидия Васильевна, – ласково сказал старец. – Вы только верьте – и надейтесь!
«И любите… – добавила Рита про себя и взмолилась, распахивая глаза: – Мишечка, вернись! Где ты, Мишечка? Мы все тебя очень, очень любим! Ты только живи! Пожалуйста…»
Тот же день, раньше
Карельская АССР, Сегозеро
Лед на озере держался стойко. Сойдет он только на майские, да и то не сразу – стадо ноздреватых льдин будет кружить по водам ещё с неделю, тычась в скалы и берега.
Так что любоваться переливчатым блеском волн мне не доведется. Снег, да снег – белая камчатная простыня застилала Сегозеро. А по ней будто блюда с зеленью – островки, заросшие хвойными. Правда, вдали ледяной покров синел, но вовсе не промоинами – снежные наметы не удерживались, сдуваемые ветрами. Но все равно, простор…
Я медленно шагал по узкому пляжу, и мерзлый песок хрустел под ногами. Смертельная усталость понемногу отпускала меня, освобождая место для переживаний.
Отчаяние, когда впору скулить и выть, пригасло, но никуда не делось, разъедало душу по-прежнему. Мало мне было вины, что тяготила не снимаемым грузом, так теперь еще и стыд в придачу. Ведь я, как тут не крути, бросил своих женщин. Разбирайтесь, дескать, сами. С горем своим, с похоронами… Не мешайте мне страдать в гордом одиночестве!
Медленно втянув в себя холодный воздух, я выдохнул. Вот сейчас, в том состоянии, в котором нахожусь, я ни за что бы не сбежал. Но в то поганое воскресенье Миши Гарина как бы не стало, тогда в лес ломился мой усеченный аватар, подранок, истекающий кровью, слезами и соплями. Безмозглый автомат, ищущий убежища, чтобы зализать раны и вернуть себя.
Я вышел на скалистый мыс. Камень под ногами сглажен и обкатан ледником – никаких острых выступов. Десять тысяч лет назад тут стыла холодная, безрадостная пустыня – каменное крошево, морены да пустые водоемы. Жизнь добралась сюда не сразу, зато теперь есть, на что посмотреть со вкусом…
Мои губы изогнулись в подобии улыбки. Наверное, впервые за крайние дни. Когда вернусь домой, я буду каяться и просить прощенья, но сейчас мне нужно собрать себя по кусочкам, как рассыпанный детский конструктор.
«Дайте мне недельки две… – выпросил я мысленно. – Ну, хотя бы недельку…»
Таскаться по берегу замерзшего озера, пусть даже живописному, было трудновато. Мне бы посидеть, а еще лучше – полежать… Дряблые мышцы не желали сокращаться, а энергия, что копилась во мне годиков с трех, иссякла напрочь. Весенний же день короток… Если не найду хоть какую-нибудь хибарку или лодочный сарай, придется всю ночь у костра мучиться, чтобы с утра снова выползти на поиски.
«Ну уж, нет уж…» – вяло потянулась мыслишка.
Осторожно спустившись со скалы, я продрался через густой ельник и вышел на каменистый бережок узкого заливчика-губы. Ее сплошь затянул прозрачный лед цвета бутылочного стекла, блестевший, как витрина.
Я замер, утомленно хмурясь – метрах в десяти, горбясь над лункой, сидел этакий старичок-боровичок, утонувший в тулупе и здоровенных валенках.
– Вот уж не ожидал застать живую душу в тутошнем безлюдье! – подал голос дедок. Из хилого тельца рвался рокочущий бас.
– Аналогично, – сухо ответил я, и передернулся.
Старичок хихикнул, живо вскочив. Подхватывая свой немудреный скарб, он балаболил, перекрывая низкие октавы:
– Э-э, батенька! Кто ж его ведает, путь наш житейный? А коли и знаешь, что толку? Разве упомнишь все повороты да петли? Бывает, пересечешься с человеком, а он тебе не глянется! И думаешь потом, кого ты мимо себя пропустил – случайного прохожего? Или верного друга? – доковыляв до берега, дедок суетливо стащил варежку и сунул костистую руку: – Кузьмич!
Я вяло пожал неожиданно хваткие пальцы.
– Миша. А вы в егерях не состояли? – пошутил натужно.
Дедок не понял юмора, да и кто б его здесь уловил? Об особенностях национальной охоты этот мир просветят лет через …дцать.
– А как же! – бодро отозвался Кузьмич. – Есть такая запись в моей трудовой! Ага… – он взвесил в руке улов. – Небогато, но на уху как раз. Пойдемте, Миша, угощу! Всякой рыбьей мелочи я уже наварил, а сейчас мы это дело щучкой приправим! Самое то. Ага…
Противиться у меня сил не было. Даже идейка всплыла – напроситься к Кузьмичу заночевать. Ведь где-то же он тут устроился! До ближайшей деревни или поселка уйму километров отмахаешь…
– У вас тут зимовье? – поинтересовался я, уточняя диспозицию.
– Вроде того! – охотно откликнулся дедок. – Во-он в том ельничке. Пройдешь мимо – и не заметишь! Там раньше скит стоял, я на него еще в войну наткнулся. Ага! Партизанил тут. Охотиться не люблю, вообще-то, зверюг жалею, зато поголовье финнов снижал с удовольствием! Сперва, как пацан, зарубки делал на прикладе, а потом бросил. Глупости это, да и зачем винтовку портить? А у меня «Манлихер» был, с цейсовской оптикой. Вещь! В сорок третьем, правда, на «Маузер» перешел – когда тут немцы появились. Этих я снимал с особым чувством. Ага… Пришли!