Безрадостные дни
Моим самым близким другом в детстве был пес Орео. Родители подарили мне его в восемь лет, и он быстро вырос из щенка, умещавшегося в двух моих ладонях, в 15-килограммового лабрадора с волчьим аппетитом и жизнерадостным характером.
Теплыми вечерами мы сидели рядом на крыльце, он клал голову мне на колени. Меня никогда не смущало, что он не умеет разговаривать. Мне просто нравилось быть рядом с ним, и я размышлял, как выглядит мир его глазами.
Когда я поступил в колледж Университета Эмори, я обнаружил, что исследование сознания животных – серьезное научное направление. Я начал работать с Майком Томаселло, психологом и экспертом в теории детского сознания. Эксперименты Майка над младенцами увязывали ранние теории сознания младенцев с их способностями приобретать разные формы культуры, включая язык[71].
Мы с Майком проработали вместе 10 лет, тестируя возможности теории сознания одного из самых близких родственников человека, живущего на Земле, – шимпанзе. До наших опытов не существовало экспериментальных доказательств того, что животные владеют теорией сознания. Однако наше исследование показало, что ответ еще более сложен.
Шимпанзе обладают некой способностью обозначать сознание других. В наших экспериментах мы выявили, что шимпанзе реально знали не только то, что другие видят, но и то, что другие знают, и могли угадать, о чем теоретически помнят другие, а также были способны понять чужие цели и намерения. Они даже понимали, когда кто-то лгал[72].
Тот факт, что шимпанзе могли выполнять все эти вещи, приводил к превратному выводу о том, на что они не способны. Шимпанзе умели сотрудничать. Они умели общаться. Но у них возникали трудности, когда они пытались делать все это одновременно. Майк велел мне спрятать кусочек еды под одной из чашек таким образом, чтобы шимпанзе знали, что я спрятал ее, но не знали где. Затем я пытался подсказать им правильный ответ, указывая на миску. В это почти невозможно поверить, но раз за разом шимпанзе игнорировали мой намекающий жест и пытались догадаться самостоятельно. У них начало получаться лишь через дюжины экспериментов. И если мы хотя бы чуть-чуть меняли жест, у них опять ничего не клеилось.
Сначала мы подумали, что шимпанзе испытывали затруднения с использованием жестов, потому что в наших тестах были какие-то нестыковки. Но шимпанзе, кажется, понимали наши намерения, когда речь шла о конкуренции, а не о сотрудничестве, поэтому мы осознали: в их неспособности понимать жесты мог скрываться какой-то смысл.
У человеческих младенцев эта способность подобна внезапно вспыхивающей искре, которая всегда загорается в раннем возрасте, примерно в одно и то же время и всегда до того, как мы можем говорить или использовать простейшие инструменты[73]. Простой жест, который мы начинаем применять в девять месяцев, – протягиваем руку и тычем указательным пальцем, наша способность повторять движение матери, указывающей на потерянную игрушку или летящую над нами красивую птичку, – для шимпанзе непонятен и невоспроизводим[74].
Звезда кооперативной связи, выпавшая из созвездия возможностей теории сознания шимпанзе, впервые появилась у людей[75][76]. Эта способность возникает до того, как мы произносим свои первые слова или знаем собственное имя, до того, как мы понимаем, что другие могут грустить даже тогда, когда мы счастливы. С другой стороны, она возникает до того, как мы становимся способны совершать плохие поступки и лгать о совершенном или осознаем, что человек, которого мы любим, может не разделять наши чувства.
Эта способность позволяет нам связываться с сознанием других людей. Это дверь в новый социально-культурный мир, где мы наследуем опыт поколений. Все, что в нас есть от Homo sapiens, начинается с этой звездной способности. И подобно многим ярким явлениям, она начинается обыденно: младенец начинает понимать намерения, скрытые за жестами родителей.
Если понимание этих совместных намерений является столпом развития всего человеческого, выявив, каким образом развивалась эта способность, мы сможем решить основную часть загадки эволюции человека.
Однажды обсуждая эту проблему с Майком, я выпалил:
– Я думаю, моя собака это умеет.
– Естественно, – довольно заявил Майк, опираясь на спинку стула. – Любая собака умеет выполнять расчеты.
У Майка были причины отнестись к моему заявлению скептично. Сложно впечатлиться животными, которые пьют воду из унитаза и могут запутаться в поводке вокруг фонарного столба. Психологи не считали собак интересными, поэтому исследований по их познавательной деятельности практически не существовало. С 1950 по 1998 год было проведено всего два глобальных эксперимента по изучению интеллекта собак, и оба выявили, что собаки не представляют собой ничего выдающегося. «Как ни странно, – писал один из авторов, – одомашнивание, похоже, не привнесло ничего нового в поведение собак»[77]. Всеобщее внимание было направлено на приматов. Логично было изучать наших родственников-приматов, которые больше всех на нас похожи и чье сознание максимально приближено к нашему в сравнении с другими животными.
Из-за склонности предполагать, что одомашнивание сделало животных менее умными, исследователи, занимающиеся проблемами когнитивной гибкости у нечеловекоподобных животных, думали, что лучше всего искать ответ в дикой природе, где выживание зависело от умения решать проблемы. Откуда у вас возьмется когнитивная гибкость, если вам не нужно думать за себя, если кто-то уже позаботился о вашей пище, крове и размножении? Но я знал своего Орео.
– Нет, правда, готов поспорить, он пройдет тест на понимание жестов.
– Ладно, – согласился Майк, подтрунивая надо мной, – почему бы тебе не провести пилотный эксперимент?
Хороший пес
У Орео был особый талант: он мог одновременно держать во рту три теннисных мячика. Когда мы играли в «принеси мячик», я часто бросал два или три мяча в разных направлениях. После того как Орео подбирал первый мяч, он смотрел на меня, чтобы понять, куда я бросил второй. Я показывал ему жестом, и, после того как мячик оказывался у него, он снова оглядывался на меня, чтобы я указал на мяч номер три.
Чтобы продемонстрировать Майку, о чем я говорю, я повел Орео играть в «принеси мячик».
– Эй, старина, пойдем.
Орео стучал хвостом, держа во рту теннисный мяч. Когда он понял, куда мы идем, пес рванул так быстро, будто ему было вполовину меньше лет. Недалеко от нас был большой пруд, где мы с Орео играли.
Орео домчался прямо до кромки воды и залаял. И он бы лаял без остановки, если бы я не бросил мяч.
– О’кей, о’кей! Потерпи немножко!
Я вытащил огромную VHS-видеокамеру из сумки и включил ее. Забросил мяч на середину пруда, а Орео поскакал. На какой-то волшебный миг он взмыл над водой, невесомый, вне времени, раскинув лапы вперед и назад, вывалив язык из улыбающейся пасти.
Всплеск, как и всегда, был эпичным. Схватив мяч, Орео поплыл в мою сторону. Я протянул руку и указал ему налево, но в этот раз больше никаких мячей ему не бросал.
Орео не смог найти мяч слева и опять посмотрел на меня. Я указал вправо. Он поплыл направо. Мяча нет. Он снова взглянул на меня, навострив уши и приподняв брови. Я указал влево. Пес поплыл налево. Затем я позвал его, забрал мяч из пасти и снова бросил, повторив игру с указательным жестом 10 раз, чтобы Майк смог убедиться: реакции Орео – не простое совпадение.