– Боже мой. Я так сочувствую тебе, Кальвин. – Элизабет резко села в постели. – Что произошло?
– Попали, – буднично сообщил он, – под поезд.
– Кальвин, прости меня, я же ничего не знала.
– Не переживай, – сказал он. – Много воды утекло. Я их даже не помню.
– Но…
– Теперь твоя очередь, – нетерпеливо перебил он.
– Нет, постой, постой, Кальвин: кто же тебя воспитывал?
– Тетушка. Но потом она тоже умерла.
– Что? Как?
– Мы ехали в машине, и у тетушки случился инфаркт. Машина свернула на обочину и врезалась в дерево.
– Господи…
– Считай, такая у нас семейная традиция. Смерть от несчастного случая.
– Это не остроумно.
– Я и не пытался острить.
– Сколько же тебе было лет? – не отступалась Элизабет.
– Шесть.
Она зажмурилась:
– И тебя отдали в… – У нее сорвался голос.
– В католический приют для мальчиков.
– И?.. – поторопила она, ненавидя себя за назойливость. – Как тебе там жилось?
Кальвин выдержал паузу, словно пытался найти ответ на этот до неприличия простой вопрос.
– Тяжко, – выговорил наконец он, но так тихо, что она еле расслышала.
Где-то далеко взвыл паровозный гудок, и Элизабет содрогнулась. Сколько ночей Кальвин вот так лежал рядом с ней и, слыша этот гудок, вспоминал покойных мать с отцом и неродившегося младенца? А может, он о них и не думал – сам ведь сказал, что успел их забыть. Но кого-то же он должен вспоминать? И что это были за люди? И как именно следует понимать это «тяжко»? Она хотела спросить, но его голос – темный, низкий, незнакомый – подсказал ей, что лучше прикусить язык. А как ему жилось впоследствии? Как получилось, что в центре засушливой Айовы он увлекся греблей? И что совсем уж непонятно – как его занесло в Кембридж, где он выступал за команду колледжа? А на какие средства он получил высшее образование? Кто за него платил? А где ходил в школу? Приют в Айове вряд ли мог предложить блестящее начальное образование. Одно дело – блистать талантами, но совсем другое – блистать талантами, не находя им применения. Появись Моцарт на свет не в Зальцбурге – цитадели культуры, а в трущобах Бомбея, неужели он бы сочинил Симфонию номер тридцать шесть до мажор? Исключено. Каким же образом Кальвин поднялся ниоткуда до высот мировой науки?
– Ты упомянула, – начал он деревянным тоном, заставляя Элизабет опуститься на подушку, – Орегон.
– Да, – подтвердила она, содрогаясь оттого, что сейчас ей придется изложить свою историю.
– Часто туда наведываешься?
– Никогда.
– Но как же так? – Кальвин почти кричал, потрясенный ее разрывом с благополучной семьей. В которой, по крайней мере, никто не умер.
– По религиозным соображениям.
Кальвин умолк, словно чего-то недопонял.
– Мой отец был, так сказать… большим спецом по религии, – объяснила она.
– Это как?
– Ну, приторговывал Богом.
– Что-то я не догоняю.
– Сыпал мрачными предсказаниями, чтобы нажиться. Знаешь, – с нарастающей неловкостью продолжала она, – некоторые возвещают близкий конец света, но предлагают спасение: крестины по особому обряду или дорогие амулеты, способные немного отодвинуть Страшный суд.
– Неужели таким способом возможно прокормиться?
Она повернулась к нему лицом:
– Еще как.
Кальвин умолк, пытаясь вообразить эту картину.
– Короче говоря, – продолжила она, – из-за этого нам все время приходилось переезжать с места на место. Нельзя же постоянно внушать соседям, что конец света уже близок, если кругом тишь да гладь.
– А твоя мама?
– Она как раз изготавливала амулеты.
– Нет, я о другом: она тоже была очень набожна?
Элизабет замялась:
– Ну, если считать алчность религией, то да. В этой сфере жестокая конкуренция, Кальвин, – дело-то исключительно прибыльное. Но мой отец был невероятно талантлив, и доказательством тому служила ежегодная покупка нового «кадиллака». Но если уж на то пошло, отец умел вызывать спонтанное возгорание и этим выделялся среди прочих.
– Подожди. Это как?!
– Не так-то просто отмахнуться от человека, который кричит: «Дай мне знак!» – и после этого рядом загорается какой-нибудь предмет.
– Стоп. Ты хочешь сказать…
– Кальвин, – она перешла на строго научный тон, – тебе известно, что фисташки легковоспламеняемы? Это обусловлено высоким содержанием жиров. Фисташки хранят с соблюдением особых условий влажности, температуры воздуха и давления, но стоит нарушить эти условия – и содержащиеся в фисташках жирорасщепляющие ферменты начинают производить свободные жирные кислоты, которые разлагаются, когда ядро ореха насыщается кислородом и выделяет двуокись углерода. И что в результате? Огонь. Надо отдать должное моему отцу по двум пунктам: он мог вызвать мгновенное возгорание, получив необходимый знак от Господа. – Она тряхнула головой. – Мама дорогая. Сколько же мы израсходовали фисташек!
– А второй пункт? – спросил Кальвин.
– Не кто иной, как отец, приохотил меня к химии. – Элизабет выдохнула. – Наверное, я должна сказать ему спасибо, – горько добавила она. – Но нет.
Пытаясь скрыть свое разочарование, Кальвин повернул голову влево. В этот миг он понял, как же ему не терпелось познакомиться с ее родными: как он надеялся посидеть с ними за праздничным столом, как рассчитывал, что со временем они признают его своим, просто потому, что для нее он – свой.
– А где сейчас твой брат? – спросил он.
– Умер. – В ее голосе звучала жесткость. – Покончил с собой.
– Покончил с собой? – задохнулся Кальвин. – Как?
– Повесился.
– Но… но почему?
– Отец сказал, что Господь его ненавидит.
– Но… но…
– Как я уже сказала, отец обладал даром внушения. Стоило ему сказать, что Господу угодно то-то и то-то, как Господь прислушивался. А Господом и был сам отец.
У Кальвина скрутило живот.
– Ты… ты была к нему близка?
Элизабет набрала побольше воздуха:
– Да.
– Нет, я все-таки не понимаю, – упорствовал он. – Зачем твой отец произнес такие слова?
Кальвин воздел глаза к темному потолку. При почти полном отсутствии навыков общения с близкими он привык считать, что родня – залог стабильности, подспорье в тяжелые времена. Ему и в голову не приходило, что родня сама может стать наказанием.
– Мой брат… Джон… был гомосексуалистом, – выдавила Элизабет.
– Ох… – выдохнул Кальвин, как будто этим все объяснялось. – Могу только посочувствовать.
Приподнявшись на локте, она вперилась в него сквозь темноту.
– Как прикажешь тебя понимать? – вырвалось у нее.
– Ну, на самом деле… а как ты узнала? Вряд ли он сам тебе рассказал.
– У меня как-никак научный склад ума, если ты не забыл, Кальвин. Вообще говоря, в гомосексуализме нет ничего из ряда вон выходящего – это заурядный факт биологии человека. Меня удивляет, что людям это неизвестно. Никто, что ли, не читает Маргарет Мид?[2] Дело в том, что я была в курсе ориентации Джона, и он это знал. Мы с ним говорили начистоту. Он не выбирал для себя такой путь; это была часть его сущности. И вот что хорошо, – задумчиво добавила она, – он тоже знал обо мне.
– Знал, что у тебя…
– Научный склад ума! – рявкнула Элизабет. – Слушай, я понимаю, тебе трудно это принять, учитывая жуткие обстоятельства твоей собственной жизни, но если мы рождаемся в конкретной семье, это вовсе не значит, что вырастем такими же.
– А как иначе: мы вырастаем…
– Нет. Пойми, Кальвин. Люди, подобные моему отцу, проповедуют любовь, а сами кипят ненавистью. Они не будут мириться ни с кем, кто ставит под удар их мещанские убеждения. Тот день, когда наша мать увидела, как мой брат держится за руки с другим парнем, стал последней каплей. Целый год ему выговаривали, что такой извращенец недостоин жить в этом мире, и в конце концов он взял веревку и пошел в сарай.
У нее в голосе зазвучали непривычно высокие нотки, какие появляются на грани слез. Кальвин потянулся к Элизабет, и она позволила ему себя обнять.