В характере Ланна имелась, пожалуй, всего одна негативная черта. Он поносил все английское и всю свою жизнь рассматривал англичан как надоедливых, упрямых людей, по отношению к которым совершенно невозможно держать себя пристойно. Жан Ланн мог терпимо относиться к австрийцам, пруссакам, русским и даже итальянцам, но хорошим для него мог быть только мертвый англичанин.
В то же самое время, когда ученик красильщика удрал из дома, чтобы завербоваться в армию, один молодой человек примерно того же возраста ускользнул с фермы своего отца с той же целью. Сын фермера ничего не имел против англичан хотя бы потому, что сам был наполовину англичанин и говорил на этом языке так же свободно, как и по-французски. Однако во многих других отношениях он напоминал Ланна. У него был тот же неистово-восторженный подход к жизни, то же желание вволю посмеяться, выпить вина, попеть и та же манера проводить вечера в офицерской столовой в компании друзей. Его звали Эдуард Мортье; выглядел он как преуспевающий трактирщик, его большое веселое лицо, излучающее добродушие, его тяжелые руки крестьянского парня так и тянулись шлепнуть товарища по плечу, а его губы спешили пересказать последний услышанный у костра анекдот об удравшей из монастыря девице.
У Эдуарда вовсе не было намерения тратить так нужное для доброй выпивки время на обработку земельного участка отца. Он был мужчиной, настолько же нуждавшимся в непрерывной деятельности и доброжелательной застольной компании, насколько он нуждался в пище и свежем воздухе. И все это он находил в рядах волонтеров. В течение последующих десяти лет он вознесется на небывалую высоту, правда, не так быстро, как это произошло с менее любезными людьми, с которыми ему приходилось встречаться на постое или биваках. Он тем не менее – единственный из двадцати шести, против которого в мемуарах того времени невозможно найти компрометирующих фактов. Все авторы вспоминают об Эдуарде Мортье исключительно с добрым чувством; к концу жизни его очень тепло встречают везде, куда бы он ни приезжал. Даже английские сквайры, которые еще двадцать лет будут издеваться над всем французским, назовут Мортье «безупречным джентльменом».
В коротком списке маршалов можно найти еще одного «безупречного джентльмена». Его имя – Луи-Габриель Сюше, о котором Наполеон однажды заметил: «Если бы у меня было двое солдат вроде Сюше, я бы смог удержать Испанию!» Сюше прибыл из Лиона, где его отец торговал шелком, а когда пала Бастилия, ему было только девятнадцать. Он оставил прибыльное дело и завербовался в армию. Официального признания своих неординарных способностей ему пришлось ждать долго, но когда это время пришло, оказалось, что его стоило ждать. В ряду замечательных полководцев Первой империи репутация Сюше находится, как минимум, приблизительно на той же высоте, что и у других, и гораздо выше, чем у многих.
Каждый из этих молодых людей с большей или меньшей степенью энтузиазма воспринимал новые идеи, был просто пропитан ими; а помимо этих идей будущие маршалы были пронизаны любовью к славе и чувством патриотизма. Все они, даже жаднейший Массена, приветствовали те огромные перемены, которые произошли во Франции начиная с 1789 года, и каждый из них – в меру своих талантов и удачливости – полностью использовал возможности, которые эти перемены несли. В этом отношении они были похожи друг на друга, однако здесь имело место одно исключение – всего лишь один полководец из двадцати шести.
Верность можно обнаружить в самых неожиданных случаях. Английские моряки, пригнанные вербовщиками на флот, подвергаемые телесным наказаниям у пушек и сидящие на диете из гнилой свинины и объеденных долгоносиком сухарей, все-таки могли кричать «Ура!» королю, чиновники которого и низвели их до этого уровня. На любой коронации самый громкий крик ликования всегда издает человек с очень тощим кошельком, находящий во всей этой помпезности временную компенсацию своих трудностей. Так чувствовал себя по меньшей мере один из числа будущих маршалов Франции, вежливый и сдержанный молодой цирюльник из Лангедока. Его поведение в этой кризисной точке истории, странное и донкихотское, вполне вписывается в рамки легенды о Наполеоне.
Цирюльника звали Жан Баптист Бессьер. Он был сыном хирурга, но это совсем не означает, как в наши дни, что он происходил из слоя обеспеченных профессионалов. В предреволюционной Франции профессии хирурга и цирюльника были так тесно связаны друг с другом, что составляли почти одно целое. В сущности, ничто не отличало молодого Жана Бессьера от любого другого молодого человека, усердно трудящегося в той же профессиональной области в других провинциях, и никто бы нисколько не удивился, если бы Жан отложил в сторону бритву и кисточку и отправился по пятам Ланна, этого ученика красильщика, или Мортье, мальчика, водящего упряжку с плугом, чтобы сражаться под знаменами Свободы и Равенства. Правда, Жан сделал нечто прямо противоположное: он отправился в обратном направлении и завербовался в ту из частей французской армии, которая еще оставалась верной королю! Он был направлен в Королевскую гвардию и сражался весь тот день, когда толпа парижан, введенная в заблуждение якобы новым рассветом революции, ворвалась в Тюильри, вырезала швейцарскую гвардию и напялила фригийский колпак на круглую голову короля. В этот день, 10 августа 1792 года, молодому человеку удалось спасти свою жизнь, но он сделал то, что сделал, и был очень доволен, что выполнил свой долг. А потом он плыл по течению. Мы еще кое-что услышим об этом странном молодом человеке, о том, как он, шатаясь, выбрался из дымящегося дворца и пропал в закоулках Парижа, охваченного ужасом Террора. Его верность человеку, сделавшему его маршалом, никогда не подвергалась испытаниям. Если бы это произошло, она, несомненно, прошла бы и через все юридические испытания.
За немногими исключениями люди, с которыми мы только что познакомились, родились в бедных или средних по достатку семьях. Кроме удивляющих своим радикализмом аристократов типа Серю-рье или Груши, этим молодым людям, никогда не имевшим в кармане и гроша, было что завоевывать и было что терять, если они отождествят себя с революцией. До сих пор нами было представлено двадцать пять маршалов. Остается представить еще одного. К тому времени, когда на площади Бастилии загремели первые залпы, он уже был князем и племянником короля Польши.
Его звали Понятовский, и, когда он впервые услышал о событиях во Франции, ему исполнилось двадцать шесть лет. В это время для него они мало что означали. Просто еще один мятеж черни против тирании дворцов. Однако его интерес к этим событиям усилился, когда через год или чуть позже орды французских голодранцев начали громить армии, высылаемые против них монархами Европы. Понятовский был поляк, одержимый некоей мечтой, и это была заветная мечта каждого патриота Польши. Надо было поднять восстание, освободить их любимую страну от тирании русских царей и восстановить древнее Польское королевство.
Должно было пройти шестнадцать лет, прежде чем Понятовский устремит свой взор на юг и обнаружит, что войска царя откатываются назад перед валом непобедимой кавалерии Великой армии. Прошел еще год, и Наполеон, этот Великий Освободитель, въехал в Варшаву и влюбился в очаровательную польскую графиню. Тем временем князь ждал и размышлял, обдумывая беды отчизны и уже видя себя освободителем Восточной Европы и любимцем всей своей страны.
Итак, перекличка проведена. Офицеры, старшие сержанты, рядовые, ученики ремесленников, сын фермера, пивовар, поэт, контрабандист, актер, цирюльник и князь – все они последовали за грохотом барабанов, который вывел их за пределы Франции и вел по городам и весям Европы в течение двадцати пяти лет. Восемь из них умерли насильственной смертью, большинство отступились от человека, вписавшего их имена в историю, все добились богатства и получили звучные титулы, превратившие в пустой звук их революционные принципы. Лишь немногие с честью вышли из предложенных им временем испытаний без шрамов на душах, да и на теле. Но каждый из них внес в историю самого колоритного периода в анналах военного искусства что-то свое. В течение почти двухсот лет, прошедших с той поры, когда их имена были столь же хорошо известны их современникам, как нам известны имена Эйзенхауэра, Монтгомери и Паттона, на них навешивали самые разнообразные ярлыки. Их называли бессердечными, хищными, вероломными, жадными, жестокими и т. п. Но есть лишь одно слово, которое ни один автор не дерзнул применить к кому-либо из них. Это слово – «трус».