Он снова внимательно посмотрел на перстенек. В свете надтреснутой лампы вырезанный в металле зверь опять ожил, подмигнул, помахал хвостом по-приятельски – мол, не бойся, дерзай. И Гальяш, поколебавшись еще немного, все-таки решился.
Вытащил из расписного сундука старую куртку, из которой за лето вырос. Теплую отцовскую свитку он еще днем отыскал в боярышнике над оврагом, но рассерженная мать забрала ее и заперла в своем сундуке, чтобы не таскал зря. Со стола Гальяш прихватил лампу и, осторожно ступая, чтобы ненароком не выдали скрипящие половицы, вышел во двор.
Ночь была прохладная, тихая, звездная. Один из сторожевых псов, помахивая хвостом, вынырнул из темноты, добродушно тявкнул. Гальяш погладил его по мохнатой голове и строго наказал оставаться дома. А сам, будто вор, прокрался по двору и выбрался из хутора – даже калитка не скрипнула. В темноте Гальяш перескакивал между грядками на огороде, время от времени боязливо оглядываясь на родной дом. Но там все было тихо и спокойно: спали обитатели птичника, спали бодливые козы, дремали сторожевые псы, иногда сквозь сон для порядка погавкивая на особенно подозрительные шорохи. И матушка, усталая и расстроенная госпожа Котюба, тоже отдыхала в своей постели, за перегородкой, с головой укрывшись пестрым лоскутным одеялом.
Спали и густые заросли. Даже ветер улегся, даже притихли кузнечики, не ухали филины, не проносились над головой тени летучих мышей. Гальяш, освещая себе путь лампой, перепрыгнул с камня на камень на переправе через холодный ручей. Этот самый ручей дальше, за холмами, бежал к широкой равнинной Вуге́ре, а вместе с ней – и к не виданному никогда дальнему-предальнему морю. За ручьем тропка раздваивалась. Та, что налево, спускалась в деревню, которая лежала в ложбине меж круглых холмов. Та, что направо, упрямо карабкалась по косматой спине холма, будто стремилась к звездам, нанизанным на темные кудри дубравы.
Там, за стеной дубов – и мощных развесистых исполинов, и тонких годовалых побегов, что доверчиво тянулись в небо, – на лысой макушке самого высокого из окрестных холмов во мраке белела давняя про́ща, стоячие камни. Бог знает кем и когда поставленные, вросшие в землю, кое-где запятнанные мхом, белые камни стояли молчаливым кругом под частыми звездами. Травы здесь росли густые, высокие, не то что ниже по склону, и в их темных волнах проглядывали мелкие белые колокольчики и поблескивали изредка холодные огоньки светлячков.
Гальяш остановился точно в середине круга. Старые камни, по которым разбегалась вязь странных символов, почти стертых временем, угрожающе нависли над ним. Шевельнулся ветер в густой траве – как возмущенный вздох потревоженной седой вечности. И стало вдруг остро и мучительно ясно: Гальяш здесь лишний, его присутствия не хотят.
Борясь с ознобом, Гальяш поставил лампу в траву у ног – единственное пятнышко живого света, такого слабого и беззащитного перед подступающей темнотой, перед мрачным неодобрением каменного круга. Светлячки роем высыпали из травы, смешались со звездами в небе над клыками камней. Тишь в каменном кругу стала удивительно вязкой, и – Гальяш мог бы поклясться – тишина зазвучала, как натянутые струны, на разные голоса. А может быть, у каждого из камней был свой собственный, не похожий на другие голос? Собственная – долгая, давняя, вечная – песня.
Дрожащими пальцами Гальяш вынул заветный перстенек из-за пазухи и под внимательными взглядами камней – а они как-то умудрялись смотреть – надел на палец. Сверкнула медь – и вдруг зазвучала, подала тонкую ниточку собственного голоса, смешивая ее с голосами каменных струн. Те отозвались, благосклонно принимая этот новый голос, признавая его своим, близким. И душная настороженность каменного круга немного опала, так что дышать стало легче, а сердце больше не билось где-то в пятках.
Ободренный этими изменениями, Гальяш трижды повернул медный перстенек на пальце (с некоторой заминкой, правда: с перепугу чуть не спутал «по солнцу» и «против солнца»). И, зажмурившись и на всякий случай отставив руку с перстнем подальше от себя, отчаянно выкрикнул имя:
– Ирбен!
Ему показалось, что он закричит, что испуганно отзовется на его голос ночное эхо в холмах. По крайней мере, все его тело, от легких до гортани, готовилось именно к крику. Только голос внезапно заглох, будто ударился о невидимую стену, и не прокатился по окрестностям. Имя упало в траву, как бусина, как росинка, полушепотом.
Под закрытые веки ударил белый свет – совсем как тогда, в ночном овраге. Гальяш, щурясь, разглядел, что языки белого огня соткались в знакомую фигуру с медной вихрастой макушкой, и выдохнул с облегчением.
Ирбен стоял напротив него в каменном кругу, точь-в-точь такой же, как вчера, и не был ни сном, ни выдумкой. Был – настоящим. И улыбался.
Лис фыркал, будто кот, сердито плевался и ворчал в росистой траве у ног своего приятеля, помахивал пушистым хвостом, недоверчиво поглядывая на человека. И волшебные огни рассы́пались от рыжих волос Ирбена, замерли, трепетные, над каждым зубцом каменной короны холма, ярко осветив весь заросший травой каменный круг.
– Я думал, ты не… – Тут Гальяш осекся и, немного помедлив, сказал не совсем то, что хотел: – Не появишься.
– Я же обещал, – добродушно отозвался Ирбен, тряхнув яшмовой серьгой.
Гальяш посмотрел на медный перстенек на своем пальце и вздохнул. Ему снова отчаянно захотелось себя ущипнуть, чтобы убедиться, что это все наяву, что он не проснется вот-вот в родительском доме под мерный храп своей почтенной матушки.
Не-человек поглядывал дружелюбно – из соседей на Гальяша так давным-давно никто не смотрел. Поэтому слова полились сами собой, не как тогда, когда язык молол глупые враки, лишь бы обратили внимание, но – искренне, от сердца. Гальяш, спеша и немного путаясь, перескакивая с одного на другое, рассказал о матери, которая все время плачет и последние пару лет только и делает, что работает, совсем не улыбается даже. И что ему, Гальяшу, совсем не утащенных птиц жалко, а просто – вот бы удалось хоть как-то мать утешить.
– Говорит: если бы в замок продать, – рассказывал Гальяш, немного сипя, – так давно не говорил столько за один раз, да чтобы еще внимательно слушали, – столько, говорит, денег!
Пока он рассказывал, они вдвоем сидели рядом на примятой траве под бо́льшим из камней. Чур с видом собственника забрался своему приятелю на плечи и оттуда, поводя хвостом, с сомнением принюхивался к Гальяшу, как бы оценивая. Ирбен хмурился и задумчиво постукивал пальцем по губам. Гальяш наконец замолчал и выдохнул. Ему, как ни странно, стало немного легче, пусть собеседник его еще ни слова не сказал.
– Де-е-енег, значит… – нараспев протянул Ирбен, сузив глаза на звезды над камнями.
Гальяш покивал и неожиданно для себя зевнул. И подумал, потягиваясь, что хорошо бы взять откуда-нибудь много-много серебряных дукатов с профилем князя и целый ушат перед матерью ка-а-ак высыпать! Может, тогда она немного смогла бы отдышаться. Отдохнуть. И не волновалась бы так из-за каких-то гусынь и несушек. Из-за меди и серебра.
Ирбен вдруг засмеялся и резво вскочил на ноги.
– Вот что, – сказал весело, приплясывая от нетерпения. – Знаю я, где можно добыть и меди, и серебра, и золота. Ха, еще как знаю. Пойдем-ка!
Чур рыжей молнией слетел с его плеч на землю и, точно заразившись веселым нетерпением, тоже подпрыгивал, тявкая и фыркая, распушая рыжий хвост.
– Добыть? – опасливо переспросил Гальяш, тоже поднимаясь. – Как это – «добыть»?
– Честно. – Ирбен успокоительно выставил перед собой ладони, и одна из них, обожженная железом вчера, оказалась перевязана странными длинными листьями. – Ну… то есть сравнительно честно.
И, весь сияя от предвкушения, схватил Гальяша за руки и объявил по-детски радостно и громко:
– Сокровища!