– Каким? – ответил я вопросом на вопрос.
– Неужели ты ничего не хочешь от жизни?
Я на секунду задумался и ответил ему с серьёзным видом:
– Я хочу только одного… Стоять над пропастью во ржи.
– Что, совсем дурак?! – возмутился он, а я ушёл в комнату и закрылся на шпингалет.
Папа был жёстким человеком и никогда не давал мне спуску. Он всегда насаждал в нашем доме дисциплину и порядок, чем вызвал у меня стойкое отвращение к любым проявлениям самоорганизации. Он пытался контролировать мою жизнь, что сделало меня патологически лживым и изворотливым. Я очень любил папу, но гораздо больше я боялся его, хотя подвергал обструкции любые его практики в области моего воспитания. Я даже возненавидел шахматы, которые мне очень нравились до тех пор, пока он не решил сделать из меня чемпиона мира.
Папа собирался реализовать во мне свои несбывшиеся мечты, совершенно не считаясь с мои предпочтениями, – он вообще никогда меня не слушал и абсолютно не понимал. Когда до него дошло, что из меня не получится гений, несмотря на все его потуги, он испытал чудовищное разочарование и, как мне показалось, махнул на меня рукой. После того как меня посадили в апреле 1991 года, он капитально захандрил и даже начал пить, – как потом высказалась мама: «Я никогда не видела его таким пьяным и уж тем более – плачущим».
С тех пор утекло много воды, и мы всё-таки научились друг друга терпеть, но я чувствовал, что отец по-прежнему мною недоволен, – да что там говорить про папу, я сам собою был недоволен: классический социопат, лентяй и неудачник с замашками непризнанного гения.
– Ну ладно, ребята… – Я поднялся с дивана. – Развлекайтесь без меня.
– А почему бы тебе не пойти с ребятами в парк? – вкрадчиво спросила мама; её большие выразительные глаза были наполнены жалостью и тревогой.
– Если бы меня об этом попросил он, – шёпотом ответил я и покосился в сторону прихожей, откуда доносилось бодрое пение: «Я буду долго гнать велосипед… В глухих лугах его остановлю… Нарву цветов и подарю букет той девушке, которую люблю…»
Когда я покинул родительский дом, у меня на сердце лежал не просто камень, а целая гора, поэтому я сразу же отправился в «гадюшник», где заказал сто граммов водки и бутылку пива. На всякий случай осмотрелся: в тёмных углах плохо освещённого подвала, за круглыми столиками, гнездились какие-то деклассированные личности. Они таращились на меня, словно крабы на утопленника, – от них за версту несло падалью и кровью.
У барменши был такой вид, как будто она десятку отмотала. Пока я собирал по карманам мелочь, она сверлила меня шустрыми глазёнками и загадочно улыбалась, словно Джоконда. В кабаке было оглушительно накурено, в том смысле что от дыма закладывало уши, и слабенький вентилятор пыхтел из последних сил, разгоняя густой липкий туман.
Я почувствовал непреодолимый страх в этой жуткой дыре под названием «Косой переулок», – только в российской глубинке и где-нибудь в Тихуане есть подобные места, в которых можно легко словить пулю или заточку под ребро, – поэтому я решил там не засиживаться, опрокинул полстакана водки и отправился на свежий воздух.
Потом я бродил по району и даже выпивал с малознакомыми людьми у пивного ларька. Долго сидел на трамвайной остановке, собираясь куда-нибудь поехать, но ехать было некуда: в этом городе не осталось ни одного человека, с кем бы мне хотелось поговорить, – и я опять куда-то шёл, не разбирая дороги, не имея цели, запинаясь на ровном месте, и это было моё привычное состояние, так сказать, квинтэссенция моей жизни.
Мне не хотелось возвращаться в пустую квартиру, и ехать к Ленке в Екатеринбург мне тоже не хотелось. О Тане в тот момент я старался не думать, и поначалу мне это удавалось, но чем больше я пил, тем навязчивей становились мысли о ней. Доходило до абсурда: я пытался вспомнить её лицо и не мог, потому что оно распадалось на десятки чёрточек и линий, не связанных между собой. Это было мучительное деструктивное состояние. Я понимал, что боль под воздействием алкоголя превращается в параноидальный бред, и я уже давно поставил себе диагноз…
Сидя на спортивной площадке возле школы, я отхлёбывал пивко и смотрел с увлечением, как дюжина пацанов гоняет по полю футбольный мяч, словно это был «мундиаль», а не дворовое толковище.
Вечерело. На землю постепенно опускался космос: небо становилось всё глубже и прозрачнее, появились первые звёзды, и выглянул краешек луны. Когда раскалённое солнце коснулось заброшенной аглофабрики, там вспыхнуло всё: и мрачные промышленные постройки, и сквозные фермы крановых пролётов, и обугленные чёрные трубы, и тёмно-зелёные хребты, волнами уходящие на запад.
Я застегнул куртку, накинул на голову капюшон и закутался в рукава, потому что поднялся холодный пронизывающий ветер. Я крутанул колёсико зажигалки Zippo, прикурил сигарету, с жадностью затянулся, надолго удерживая в лёгких горячий дым и согреваясь его теплом.
Кроны высоких тополей, в которых утонула наша маленькая школа, казались изумрудными в лучах заходящего солнца. Серые панели «хрущёвок» окрасились в разные оттенки лилового, и ярко-карминовые окна смотрели на закат. Невозможно было оторваться от этого зрелища.
В холодном воздухе удары по мячу и крики ребятишек становились более отчётливыми, эхом отражаясь от дворовых стен. Последний лучик коснулся моих ресниц, и футбольное поле накрыла туманная дымка, которая путалась в ногах у пацанов и заползала мне под штанину. Через пять минут они закончили играть и дружно закурили. Ничто так не режет мой слух, как детский мат. Я лихо свистнул и попросил их заткнуться – они тут же собрались и ушли. Меня, одиноко сидящего на краю поля, окутали холодные сумерки и гнетущая тишина. Пиво закончилось. Я вытащил из пачки последнюю сигарету и закурил.
Вспомнились мамины слова, которые она сказала мне на прощание:
– Сынок (очень вкрадчиво), не торопись бежать за Ленкой. Подожди пару месяцев. Пускай она там освоиться, определится со своими желаниями… Человеку надо дать свободу выбора, и тогда, возможно, он поймёт, что никакого выбора нет. И ещё, перед тем как ехать, не увольняйся с работы, а возьми законный отпуск и добавь к нему парочку недель без содержания. Просто скатайся туда на разведку. Присмотрись. Оцени обстановку. Вдруг это не твоё, да и вообще, может, Ленка сама одумается за это время. У тебя сейчас – очень хорошая работа. Ты инженер-программист высшей категории с соответствующей зарплатой и уважением в обществе. А кем ты будешь там? Спасателем Малибу? Вышибалой в баре?
– Ты знаешь… – Я задумался буквально на секунду. —… на берегу Чёрного моря я могу заниматься чем угодно, даже собирать пустые бутылки. Сейчас не это главное, мама.
– А что главное, сынок? – спросила она, широко распахнув пепельно-серые глаза и слегка приоткрыв пухлые губы; так она пыталась изобразить крайнюю степень участия.
– Речь идёт о спасении нашей семьи, – ответил я, – о нашем будущем, о будущем наших детей… Ты пойми, мама, если всё получится, мы будем жить в раю.
– А мы?! – воскликнула она с некоторой обидой. – А про нас вы подумали? Мы любим тебя, Леночку, Костю. Как мы будем жить без вас?
– Как-нибудь проживёте, – сухо ответил я. – Так устроен мир: птенцы встают на крыло и покидают родные гнёзда. К тому же вам с папой по большому счёту никто не нужен… Когда людей связывает такая любовь, для других места не остаётся.
– Зачем ты так?
– Мне всегда казалось, что я для тебя природная данность, а Юрочка – это самая большая и, пожалуй, единственная любовь.
– И поэтому ты ревнуешь? – усмехнулась мама.
– Я не ревную, а констатирую. Я с этим уже давно смирился.
Повисла неприятная пауза. Я долго не мог отвести взгляд от этих умных прищуренных глаз, красиво обведённых карандашом, и от этого строгого надменного лица, словно вырубленного из камня и покрытого тонкой паутинкой трещин.
Я пытался проникнуть в матрицу её души, но вход туда был закрыт для всех, хотя внешне она выглядела довольно общительной, радушной, отзывчивой, обходительной, и даже могла кому-то показаться слишком мягкой и покладистой, что являлось на самом деле поверхностным суждением, потому что мягкой она была только снаружи, а внутри у неё был титановый стержень.