В одну штормовую ночь черные валы били корабль в правую скулу, а он стоял рулевым, удерживая курс. Задыхалась изношенная машина в трюме, ослабли лопасти винта, набор корпуса. И люди, и металл уже сдались. Только его сила удерживала корабль в целости, все его заклепки и швы, болты, гайки, клапана. Это он, Косоротов, принимал на себя удары моря, бортовую качку, и море ярилось, словно зная, что сторожевик уже должен пойти на дно, и не понимая, почему кораблик держится на плаву. А Косоротов не вовлекался в схватку с морем. Замер неколебимо, как глыба. Окаменел чувствами. Корабль кренился влево-вправо, елозили вещи, падали матросы. А Косоротов стоял, и стихия ничего не могла поделать и отступилась в конце концов, отпустила сторожевик, спрятавшийся наконец от ветра за гористый остров.
Тогда, в затишье бухты, Косоротов и понял вдруг, какой памятник задумал себе Мушин, мастер камня. Форма, сорт камня – это все второстепенно, не в них ответ.
Тот памятник, что простоит вечность.
Когда он приехал на кладбище, памятник уже стоял.
Черный, как полярная ночь. Четырехгранный. Вырастающий из земли, как штык. Заканчивающийся затупленной четырехгранной пирамидкой навершия.
Памятник был высок и стоял строго вертикально. Два метра, не меньше, прикинул на глазок Косоротов. Столько не дозволялось и генерал-лейтенантам. Одинокий, как штырь солнечных часов. Мощный, как твердозубый, закаленный кернер каменотеса. Он отвергал, презирал другие памятники, другие могилы, будто он один-единственный был настоящим среди фальшивок, среди посредственных, проходных смертей.
Мушин принизил остальных мертвецов, включая деда. Тут было не спокойное совершенство мастерства, а высокомерный, даже глумливый вызов живым и мертвым.
И Косоротов почуял, что его тревожит это новое соседство. Если бы он мог, он бы забрал отсюда деда и бабушку, перезахоронил где-нибудь подальше, откуда не виден этот черный штык. Он впервые подумал: а что, в сущности, дед знал о Мушине? Где они познакомились? Ведь это случилось задолго до того, как гравер помог ему получить участок. Но когда? Как?
Он пошел прогуляться, навестить могилы дальних родственников. А когда вернулся, издали, с пригорка, заметил две женские фигуры у мушинского обелиска. Полина и ее мать заперли оградку, постояли, глядя на памятник, и пошли прочь по тропке. Обе были в праздничных цветных платьях, они, наверное, завернули на кладбище лишь на несколько минут, по дороге куда-то. Но Косоротову показалось, что в их движениях нет скорби, нет траура; они будто даже радуются свободе, которую означает для них обелиск Мушина.
Он вернулся обратно к могилам. И своим калиброванным чувством равновесия, чувством борца и моряка, ощутил: что-то изменилось. Вроде бы мушинский памятник, полчаса назад стоявший ровно, утратил идеальную вертикаль.
Пусть самую малость, но накренился.
Он обежал взглядом округу, сравнивая, сверяя линии.
Нет. Почудилось.
В спорт Косоротов не вернулся. Поздно уже, годы упущены.
Прежние товарищи по секции носили кожаные куртки, собирались в ресторане “Речник” на дальнем дебаркадере. Присылали гонцов, звали в бригаду. Он бы, может, и согласился бы. Дрался бы на пустырях и в подворотнях с боксерами и каратистами за право брать мзду с ларечников. Но он-то знал, что сила не позволит. А если он пойдет поперек ее воли, то случится нелепость, какие бывают иногда на ковре, когда ярый спортсмен, проводя прием, калечит сам себя или получает вывих, растяжение, мелочь, в сущности, но эта мелочь запирает его мощь в обездвиженном теле.
Прежний тренер, Рыкунов, опасаясь, что Косоротова приберут к рукам бандиты, предложил ему поработать в цирке, выйти на замену заболевшему атлету.
Косоротов рассмеялся, да и деньги-то были невеликие. Но потом решил попробовать на один вечер. Цирк был старый. Несвежие опилки и песок пахли конской мочой. Но на арене его сила воспряла благодарно и благодатно. Он бросал и ловил гири, поднимал платформу с ассистентами, и заезженные, приевшиеся эти трюки вдруг тоже ожили, пробудили скучающие ряды, просветлили воздух под куполом простейшей магией победы плоти над неодушевленной тяжестью.
Косоротову было легко и радостно. Он видел теперь скрытое благородство старинных цирковых номеров. Он ни с кем не сражался, ни на кого не нападал. Но все же побеждал нечто темное, что люди принесли в цирк с улиц, где вершили власть кулака его бывшие товарищи по борцовской секции.
Так он остался в цирке. Энергия его выступлений передалась другим: резвее побежали пони, ловчее закручивали фигуры воздушные гимнасты, жонглер перестал ронять булавы, факир исправно испускал огонь, и даже клоуны Дудя и Дум, жалкие астенические пропойцы, стали временами смешны и остроумны. Их начали приглашать на гастроли, иной раз и в Европу. Там, в Германии, и случилась беда.
Местный антрепренер, хитрец и жучило, пообещал директору жирный контракт, на полгода, не меньше, двадцать городов, но при одном условии: что вечер будет заканчиваться схваткой. Косоротов против местного борца.
Антрепренер, хоть сам и метр с кепкой, понимал в борьбе, распознал силу Косоротова и надеялся, что открыл звезду, которая будет собирать залы, даже кличку ему придумал соответствующую: Красный Дикарь. Косоротов думал отказаться; но весь цирк, и люди, и звери, ждали, что он скажет “да”, – тогда можно будет заработать на годы вперед, а то ведь семьи, долги, здоровье, у цирковых свои болячки…
И Косоротов пошел – ради хорошего дела. Положил на лопатки местного через две минуты. Вот только чужак ему щиколотку успел раздробить. И вышел Косоротов из немецкой больницы безденежным хромцом, изувеченный сустав заставлял его косолапить: куда там на арену!
Он был на товарной базе грузчиком, таскал мешки с сахаром и мукой. Поработал забойщиком на городской бойне. А прижился на Покровском кладбище, в могильщиках.
В ту зиму стояли лютые морозы, землю выстудило, могилы не копали, а выдалбливали ломами, заколачивали их “марьей ивановной”, тяжеленной кувалдой на длинной ручке. И Косоротов работал за четверых, а покойников было очень много в ту зиму, словно пришло время целому возрасту, целому поколению уходить.
У центрального входа на кладбище уже давно возникла аллея памятников его бывшим дружкам. Ряды плит, где стояли они в рост, изображенные со своими машинами, в пиджаках и цепочках на шее. Выжившие, обрюзгшие да пострелянные, собирались в дни поминок, пили водку, не узнавая его в рабочей телогрейке.
Косоротов знал теперь кладбище, как агроном знает свое поле: где какая почва, какой у нее характер. Ведал кладбищенские темные секреты – как крадут участки, как подхоранивают без официальных бумаг или прячут в старых могилах трупы убитых, как воруют бронзовые головы академиков и конструкторов, чтобы сдать в скупку металла. Но чем больше узнавал, тем сильнее чувствовал, что есть и другие тайны, тайны самого кладбища, которые не для людей.
И мушинский монумент был тому лучшим свидетельством.
По весне, когда просыпается от зимней скованности земля, когда гуляют в ней воды, многие памятники пошаливали, наклонялись, особенно если стояли на плохонькой, подсыпной почве, или над водяной жилой, или снизу оплетали их, толкали корнями старые дерева. Но корни можно было обрубить, дерево спилить, почву – укрепить, памятник – посадить на фундамент понадежней, на бетонную широкую плашку.
Мушинский же был поставлен на крепком кореннике. А все ж не стоял он, а танцевал. Кренился во все стороны. Словно надсмехался над усопшим Мушиным, над мастерством его, пропавшим втуне.
Кладбищенские рабочие переделывали опалубку, поднимали монумент домкратом, подкладывали рельсы. Приезжали строители со стороны, обмеривали, простукивали, щупали бурами землю, сулили особые марки цемента, выравнивали, обещали, что простоит сто лет, – а стоял он до следующей весны.