Инстинкт деторождения, инстинкт материнства… Может быть этого и не будет, и может быть – еще сильнее от этого будет любовь? Может быть – то, что ты должна была отдать ребенку – ты отдашь мне? Может быть – тебе будет сладко от того, что я буду класть голову к тебе на грудь и брать ее губами, как ребенок, и называть тебя матерью? Может быть ты – мать – будешь все прощать мне, твоему ребенку? И, может быть, мне будет сладко тебе, слабой и маленькой, отдать свои силы, держать тебя – ребенка – на коленях, носить ребенка – на руках?[30]
В этих письмах он с нежностью пишет о ее губах, маленьких зубках, интимных запахах, менструальной влаге, нежной остроте ее грудей, ощущаемой через блузку, милых ему изгибах ее запястий со светлыми волосками на них и о его желании обнять ее ноги, положить голову ей на колени или поцеловать ее грудь через платье. Все эти образы позже появятся в его прозе.
В конце июня 1911 года он размышлял о том, какую роль в их отношениях играет власть одного над другим. Робкий ухажер из его ранних писем иногда снова проявляется, связь между ними уже прочна, но баланс сил явно изменился:
Моя маленькая госпожа. Как приятно мысленно подчиняться тебе и целовать твои руки, ставши на колени. И как я за это же не люблю тебя и себя – за то, что моя любовь к тебе и твоя ко мне – заставляют меня чему-то, кому-то подчиняться, – пусть этот кто-то даже и ты; за то, что я в чем-то стесняю себя, в чем-то обуздываю себя – пусть это делается даже ради великой чистоты и полноты наших ласк, твоих ласк.
Не знаю, что это: моя ли (еще) молодость, или привычка к слишком свободной морали, или испорченность, или, просто, явление физиологической категории – но все эти женщины, которых ежедневно видишь – они, увы, действуют на мое любопытство. Я с удовольствием посмотрел бы, как эта, или другая, или десятая – из неприступной, из богини – становится бесстыдной и послушной. Вероятней всего, я именно «посмотрел бы» на это, откуда-то сверху, улыбаясь, забывая о своем участии. (С тобой, при тебе – я никогда таким не бываю; кроме тебя – меня настоящего, непритворного, пожалуй, никто не знает, не видал.)[31]
В соответствии с его пониманием свободной любви их отношения были достаточно открытыми и допускали возможность измены. В августе 1910 года он признавался, что немного тосковал при мысли, что она полна жизни и желаний и была готова отдаться кому-то другому; он надеялся, что она подождет его еще хотя бы десять дней. С другой стороны, в июне 1911 года он признавался, что провел значительную часть времени в течение последних двух-трех недель с некой Марией Андреевной и целовал ее – «нет, не до конца…», – злорадно наслаждаясь процессом флирта, пока Мария Андреевна не влюбилась в него. Теперь же, продолжал он, она окончательно исчезла из их жизни, так как он не хочет допустить даже вероятности того, что тень пробежит между ним и Людмилой[32].
Однако после пяти лет счастливых интимных отношений с Людмилой в жизни пары появился новый фактор, повлиявший на интенсивность и характер их сексуальных контактов. Начиная с лета 1911 года, когда он был в командировке в Московской губернии, Замятин начал страдать от рецидивов неприятного состояния, которое впервые проявилось предыдущим летом:
Увы, доктор, – я страдаю: cholera chronica [хроническая холера]. Помнишь, как в прошлом году, когда мы жили на Матвеевской. За эту неделю, с прошлого понедельника до этого, – я попробовал пообедать всего один раз, на Петров день (показалось, что выздоровел) – и увы, еще хуже. Питался все время бульоном и чаем. Подвело меня – так прямо страсть. Я уж и салол пил, и Гуниади-Янос, и опять салол с бензонафтолом, – все никакого толку. Вчера, наконец, пошел к тутошнему доктору (как все почти доктора, – очень мил) и получил от него бисмут с опием. За обедом – с завистью смотрю, как едят всякие колбасы и закуски и скромно ем бульончик и манную кашку, маленький ребеночек. – Вчера чувствовал себя очень скверно, болела голова, слабость, – может, потому еще, что не выспался в дороге. Сегодня ничего[33].
Мучения Замятина из-за проблем с пищеварением, которые в виде тяжелой формы колита будут возвращаться в течение многих лет, стали основной темой его писем к жене, имевшей медицинское образование и опыт. Конкретно этот период болезни длился еще около десяти дней, и он сообщал о диарее, обложенном языке и резкой потере веса. Он также жаловался на дискомфорт, головные боли и слабость, и раздражался, когда врачи, к которым он обращался, давали ему противоречивые советы касательно его диеты. Все это происходило – и, возможно, эти процессы были взаимосвязаны, – пока он постоянно переезжал с места на место, будучи вынужден делать это из-за работы, а также в связи с продолжавшимися проблемами с получением права на постоянное жительство.
К августу 1911 года он заболел так сильно, что вернулся в Лебедянь, где за ним стала ухаживать мать. Его потребность в заботе привела к примирению с семейным окружением, от которого он так резко отказался, будучи молодым студентом. В течение нескольких следующих лет он нередко возвращался домой, когда ему требовалась поддержка и было необходимо восстановить силы. Очевидно, его письма о том, как ему плохо, очень обеспокоили всю его семью, потому что на вокзале соседнего Ельца его встречали родители в сопровождении шурина: «…отчасти, кажется, потому, что думали, что <…> меня придется выносить из вагона». Его первые письма к Людмиле из Лебедяни, написанные тем летом, пишутся в виде медицинских «бюллетеней». В них очевидна характерная для него озабоченность каждой деталью своего состояния:
Спал часов 7½. Накануне вечером делал клизму с висмутом – безрезультатно: ничего, кроме клизмы и небольшого куска слизи*. Небольшие боли. Утром у отца был доктор. Вытащили и меня – хотя я уверен, что о колите сумею ему больше рассказать, чем он мне. – И рассказал. Доктор нашел, что вероятно – неперепончатый колит (судя по характеру болей) и что диета была слишком строга: нужно цыпленка etc. Пить – Виши лучше, чем Боржом. Итак, в первый же день утром – я пью какао с сухарями. – В 12 час. – рисовое пюре и бульон. В 2½-3 ч. обед из 3-х блюд: бульон, пюре из цыпленка (оч. вкусно) и черничный кисель. В 5½ – чай и ½ стакана детской муки «Нестле» (нечто вроде желе или киселя – вкусное). В 8 час. – 8½ мясной сок и пюре из цыпленка. – Пил Виши и висмут с бензонатом. После приемов пищи были довольно резкие боли в желудке, но я их определял, как нервные. – И не смущаясь, ел. – Аппетит был. Язык приличен. Клизмы не делал. Около 11 – лег в постель. Т – 35,9 градусов. Пульс 48–50. Слабость.
* Всю дорогу стула не было[34].
Конечно, мрачноватое письмо, если учитывать, что его писал мужчина двадцати семи лет своей молодой жене, которая на протяжении последующих более чем шести месяцев не будет жить с ним как жена «в полном объеме этого слова»[35]. Тем летом почти месяц он провел в Лебедяни, но в конце августа вместе с матерью отправился в Москву, чтобы проконсультироваться со специалистом, который пришел к выводу, что это колит, совмещенный с неврастенией. Он попробовал другие лекарства, в том числе инъекции мышьяка, и стал чувствовать себя гораздо лучше, смог есть мясо и цветную капусту и даже пить кофе без кофеина. Но в середине сентября приступы возобновились, и он вернулся к рисовым пюре, хотя вскоре после этого снова начал работать в Петербурге[36].
Рождество 1911 года было унылым. Здоровье Замятина снова ухудшилось, и вот он уже пишет Людмиле из санатория в Подсолнечной на северо-западе Москвы, где находился под присмотром доктора Щуровского, специалиста, к которому летом обращался за консультацией. Он провел там шесть недель, и его письма оттуда полны жалоб на плохой сон (он был чрезмерно чувствителен к свету и шуму), на клопов в комнате и на некомпетентность поваров, которые, по его мнению, готовили не то, чего требовала его диета. Некоторое облегчение доставляли беседы с другими пациентами, чтение книг и газет, игра на пианино, бильярд, а также катание на коньках в периоды, когда он чувствовал себя лучше. Тем не менее, что даже удивительно, Замятин нашел силы и время писать; это произошло ближе к концу его пребывания там, когда его состояние стабилизировалось и ему удалось набрать в весе четыре-пять килограммов. Наконец, во второй половине февраля 1912 года он снова приступил к работе в Санкт-Петербурге. На этот раз его сопровождала мать, продолжавшая ухаживать за ним. Однако полгода спустя он вернулся в санаторий. К этому времени он разработал систему баллов для описания своих выделений в письмах к Людмиле, используя градацию от 4+ до 2=. Он снова проводил время за бильярдом, фортепиано или шахматами, а также на рыбалке и иногда за письменным столом. Его вес до возвращения в санаторий составлял всего 60 килограммов, но поняв, что с момента приезда он похудел еще больше, он уехал из санатория и вернулся в Лебедянь. Оттуда Замятин послал грустное письмо: