Литмир - Электронная Библиотека

Как гипотеза о том, что реальное существует (независимо от человека), выражается в дискурсе, в его конфигурациях, в семиотике? Одинаково наивны как концепция о том, что реальность может быть представлена в литературе независимо от языка, так и концепция о том, что язык может существовать без необходимости полагать существование реальности. Сегодня ясно, что реальное всегда уже включает в себя язык, язык всегда включает в себя реальность, но при этом реальность и язык не сливаются в одно. Существует литература, которая в одинаковой степени преодолевает обе эти формы наивности. Появлению такой литературы благоприятствуют два условия: деавтоматизация реальности и деавтоматизация языка. То есть реализм в этом понимании следует искать либо в транскультурной, но не трансъязыковой литературе (например, израильтянин, продолжающий писать по-русски), либо в трансъязыковой, но не транскультурной литературе (например, украинец, перешедший с русского на украинский язык письма), либо в транскультурной и трансъязыковой литературе (например, эмигрант из России, пишущий на неродном для него идиш в Израиле или США). В них следует искать моделирование гипотетической сцены объектно-ориентированного, не корреляционистского бытия, в котором реальность и язык являются не конструктами, а объектами.

Такая сцена должна быть интеллектуальной конструкцией, выраженной поэтическими средствами. В этом качестве сцена реального не самоочевидна, не интуитивна, не эмпирична, она не отражает «то, что есть», но в то же время она и не тайна, не загадка и не обман. На ней могут разворачиваться любые «жанровые сцены», в том числе фантастические или сказочные, но в том случае, если высказывание строится на основе структуры реального, произведение должно считаться реалистическим. Ведь коль скоро само понятие реальности изменилось и в науке, и в философии, и в социологии, и в антропологии, то оно должно измениться и в нашем понимании того, что такое реальность в литературе. Используя термин одного из основателей спекулятивного реализма Рэя Брасье, можно сказать, что «манифестируемая» реальность больше не может быть основанием реалистического мышления и письма [Brassier 2007]. Но не потому, что те или иные культурные агенты, языки и риторики в борьбе за власть скрывают реальное, а потому, что свойство самоочевидной или непосредственной выраженности не является свойством реальности, как она понимается сегодня. И вообще, дихотомия выраженности и сокрытости не входит больше в реалистическую онтологию, поскольку является функцией отношения с привилегированным субъектом, каковое противоречит структуре реального, постулируемой реализмом сегодня, в частности тем его направлением, которое именуется спекулятивным реализмом.

Можно спорить о том, насколько новаторскими и убедительными являются работы философов, условно объединяемых под концептуальной вывеской спекулятивного реализма, однако не вызывает сомнений, что для литературоведения они могут представлять большой интерес, поскольку касаются одного из главных вопросов литературы – определения, отражения и формирования реальности. Сегодня из глубины постструктуралистского, постгуманистического дискурса рождается новое критическое мышление, способное переформатировать его таким образом, чтобы оказался разрешенным и научно обоснованным выход за его пределы. Это порождает ряд вопросов. Первый и наиболее очевидный – следует ли методологически разграничивать реальное, реальность и реалистическое, когда речь идет о художественном тексте. Ведь ясно, что быть (или казаться) реальным и быть частью реальности – не одно и то же; быть реальным и быть представленным или описанным как реальное – не одно и то же; быть описанным в качестве реального и быть описанным таким способом, которым обычно описывается реальное – не одно и то же. Другими словами, реальное – это сам объект, его свойство или способ его репрезентации? Что мы имеем в виду, когда говорим, что тот или иной элемент в литературе реалистичен: его суть, характеристику или отношение? Отсюда следует другой вопрос: является ли реальное и реалистичность абсолютным или относительным понятием? И хотя литературоведы, в особенности критики, часто пользуются этими терминами как относительными, отнюдь не ясно, что служит им мерилом и что видится им противоположностью реального – фантастическое, абстрактное, воображаемое, несуществующее? Возможно; однако ни одно из этих понятий не является точной антиномией реального, а следовательно, не годится как контраст для его выявления. С этого же вопроса Фредерик Джеймисон начинает свою книгу о реализме «The Antinomies of Realism» [Jameson 2013], но уводит дискуссию в сугубо антропоцентристскую сферу неопределимых переживаний и ощущений читателя, в метафизическое и сомнительное с философской точки зрения противопоставление судьбы и вечности, в умозрительную автономию телесного и в материализм, который отнюдь не проясняет суть реализма и вовсе не пересекается с ним.

Другой вопрос, который имплицитно уже содержится в предыдущих, – что такое объект в литературе. Проведенная такими феноменологами, как Роман Ингарден, проблематизация объективного существования произведения искусства выявила со всей наглядностью бесспорность существования особой идентичности произведения. Герменевтика же, как у Вольфганга Изера, например, показала, вопреки поставленным целям, что существование произведения не исчерпывается его чтением и пониманием, даже если это последнее включает в себя и материальные процессы как часть акта чтения. Исследования по материальной культуре книги и литературы зачастую приходят к замене понятий репрезентации и объектности понятиями симуляции и материальности [Hayles 2002:6–7]. Однако они окончательно убеждают в том, что объектность произведения искусства не может быть сведена ни к объективности содержания, ни к материальности его носителей, ни к техникам симуляции значения. Знаки – это объекты, но могут ли они существовать вне отношения означивания? Если нет, то не означает ли это, что понятие объекта вновь используется не по назначению? Тогда даже возвращение к классическим понятиям репрезентации или мимезиса не гарантирует возвращения объектности. Тем более это верно в отношении авангардистской и неоавангардистской литературы: чем более выраженной и продуманной самими авторами становится идея о произведении или языке как об объекте, независимом от автора и от человека вообще, тем более зависимым от отношения к нему и от понимания самой этой идеи оно становится. В результате литературоведение остается там, где и было всегда: в сфере некритического использования понятия объекта как воображаемого референта означивания, то есть как репрезентируемого смысла. А последний как раз и не может претендовать ни на объектность, ни на объективность.

Отсюда с неизбежностью следует другой вопрос: может ли репрезентация быть понята реалистически, объектно и онтологически? Бруно Латур ввел такое представление о репрезентации в рамках своей социологии науки как системы равноправных отношений между людьми и «представительствующими» объектами [Latour 1993]. Однако у него речь идет о материальных объектах, пусть и социально конструируемых. Можно ли говорить о представительствующих объектах в литературе в нематермальном или, используя термин Грэма Хармана, имматериальном смысле [Харман 2018]? И если, как утверждает Харман, отношение тоже есть объект, то можно ли построить такую онтологию литературной репрезентации, в которой будет, наконец, снято противоречие между антропоцентричностью ее процесса и реальностью ее объектов? Сегодняшняя критика движется в русле постгуманизма, то есть указанное противоречие решается тем, что антропоцентризм попросту отбрасывается, словно он представляет собой идеологию, выбранную или навязанную теми или иными культурными процессами. Не присваивая антропоцентризму ни природного, ни теологического статуса, можно ли понять его роль в создании репрезентации? И может ли репрезентация быть понята как такая структура реальности, в которой люди и объекты равноправны, но не идентичны, их роли одинаково важны, но различны, они в одинаковой степени объектны, но не исключают и не заменяют друг друга? Должна ли объектность «человеческого» быть онтологически менее реальной, чем объектность «объективного»? И не должен ли постгуманизм быть понят не как критика идеологии, а как новая догматика, не более научная, чем классическая догматика антропоцентризма? Когда Кэтрин Хэйле, например, предлагает рассматривать смысл как то, что не гарантировано ни источником, ни метафизиками конструирования и деконструкции субъекта, а сложными процессами – во многом телесными, материальными – случайности, контингентности, эволюции и самоорганизации [Hayles 1999: 284–286], остается ли она в самом деле в заявленной ею парадигме постгуманизма или невольно уже ее преодолевает?

6
{"b":"797828","o":1}