Сам Серж стрелял без перерыва. И когда испанец подошел к Ренэ, который продолжал стоять, не двигаясь, и хотел ему помочь, Ренэ, не сгибаясь, во весь размах своего тела, рухнул на землю: он был мертв. — Михаил был убит с другой стороны, — сказал Серж, — он подходил к автомобилю с гранатой, но не успел ее бросить, потому что пуля попала ему в голову.
Он сидел против меня в мирной парижской квартире; на нем были открытая рубашка и серый летний пиджак. Иногда он оборачивался по сторонам и смотрел вокруг своими мягкими карими глазами. В нем не было ничего ни воинственного, ни героического. В этом смысле именно теперь он был похож на двух своих товарищей по партизанской войне — на капитана Пьера и на Алексея Петровича. Они втроем представляли бы из себя совершенно идиллическое соединение, бесконечно удаленное от всякого представления о войне. Если бы другие люди были похожи на них, то мир, надо думать, никогда бы не нарушался. Они были благожелательны, мягки и уступчивы. Эту категорию людей национал-социалисты презирали: их мягкость они считали бы признаком слабости, их уступчивость — признаком трусости. Более грубой ошибки нельзя было совершить, потому что события показали, что ни один из них не боялся ни риска, ни ответственности, ни смерти и ни один из них не уклонился бы от борьбы самой страшной, самой неравной, самой безнадежной. И в нужную минуту эти идеалисты оказались рядом с советскими партизанами во время последней схватки на французской земле. Победа над ними значила бы, что побеждены последние остатки свободы, разума и культуры; и она оказалась так же невозможна, так же неосуществима, как и иллюзия тех малограмотных преступников, которые правили Германией, — по поводу всеобщего торжества национал-социализма.
* * *
Я не знаю, будет ли когда-нибудь написана история советского партизанского движения во Франции. Для этого были бы необходимы предварительные данные, многочисленные показания участников этой войны, подробные описания боев и т. д. — может быть, тогда стала бы ясна вся последовательность развития событий.
Я никогда не ставил себе цели сколько-нибудь исторического порядка. Но обстоятельства сложились так, что мне пришлось быть в непосредственном соприкосновении с организаторами этого движения, пришлось встретиться с очень многими рядовыми его участниками — как во время немецкой оккупации Парижа, так и после отступления германской армии с французской территории.
Эти люди, в особенных и в исключительно трудных условиях, защищали, ценой жизни, свою родину. Это, конечно, был их долг. Но они были пленными, и никто не мог бы предъявить к ним таких далеко идущих требований. До того как попасть в плен, они были солдатами и дрались на фронте. Если бы они таким образом выполняли свой долг, в этом не было бы ничего удивительного: миллионы людей всех национальностей поступали так же. Но то, что их отличает от других, это их героическое упорство. Нужна исключительная душевная сила, чтобы, будучи пленным, не признать себя побежденным. Но для того, чтобы преодолеть голод, пытки, каторжный труд в нечеловеческих условиях и чтобы, преодолев все это, еще сохранить ту неукротимую энергию, которую проявили советские партизаны, и вновь взяться за оружие, — для этого нужна какая-то особенная, какая-то постоянная непобедимость.
И с другой стороны, для того, чтобы, сталкиваясь с этими людьми, зная, какую страшную жизнь они вели, зная, через что они прошли и в каких условиях они продолжали борьбу, не испытать по отношению к ним невольного чувства благодарности, нужно обладать той мертвой бесстрастностью, которой я не могу в себе найти.
Сами о себе они не напишут и даже не расскажут. Кроме того, всякому их выступлению такого рода — если бы оно произошло — другие люди, не бывшие свидетелями этого, могут теоретически приписать характер личной заинтересованности. Это было бы в высокой степени несправедливо, но с возможностью такой несправедливости, иногда почти невольной, нельзя не считаться.
Я не советский гражданин и не коммунист — и мне не угрожает никакая критика личного порядка. И я пользуюсь этим, чтобы подчеркнуть еще раз, это торжество героизма над насилием, воли над действительностью, настоящей непобедимости над мнимой победой и — я надеюсь — благодарности над забвением.
* * *
Партизан нельзя сравнивать с регулярными войсками. Они прошли через медленную смерть германского плена, через все невообразимые человеческие унижения; громадное большинство людей может понять это только отдаленно-теоретически. Они были обречены — и вот, в силу необыкновенной случайности, они спаслись от неминуемой гибели, и в их руках появилось оружие. Они сражались за свою родину в чудовищно неравном бою; и если бы они были совершенно неумолимы, я думаю, никто не имел бы права упрекнуть их в этом.
Много лет тому назад в России один офицер убил другого шестью выстрелами из револьвера (это было во время гражданской войны). Когда председатель суда спросил его, почему он это сделал, он ответил: — Этот человек и двое его товарищей ворвались в мой дом, связали меня, застрелили на моих глазах мою мать, и он изнасиловал при мне сначала мою сестру, потом мою жену в присутствии моего шестилетнего сына. Мне было бы стыдно смотреть вам в глаза, если бы я не убил его. И я хотел вас спросить: могли бы вы на моем месте поступить иначе?
Его присудили к условному наказанию — и через полчаса он был свободен.
Сколько тысяч таких историй могли бы рассказать советские партизаны? Они гибли в немецких лагерях от голода и побоев, они умирали в тюрьмах гестапо, все усилия немецкого народа были направлены к тому, чтобы их уничтожить. Но эту силу победить было нельзя. Ни танки, ни гранаты, ни бомбы, ни голод, ни плен не могли сломить этих людей. Они возникали всюду как страшное напоминание о смерти, и вот, во тьме европейских ночей, раздались их выстрелы, загремели сходящие с рельсов поезда, взлетели на воздух мосты и там, где они проходили, оставались немецкие трупы. До чего должна была дойти Германия, чтобы рука тринадцатилетнего мальчика, восьмилетний брат которого был расстрелян, чтобы эти детские пальцы нажимали гашетку револьвера, направленного в немецкого солдата?
За тысячи верст от своей родины, в чужой стране они продолжали борьбу. Они продолжали бы ее на Аляске или на Огненной Земле, в Клондайке или в Тибете до тех пор, пока жизнь не покинула бы их. Это было крайнее выражение того справедливого гнева, который сильнее, чем любые стратегические сопоставления, численность армий и вооружения, предопределил поражение Германии.
Не все советские пленные, конечно, стали партизанами; только лучшие из них. Они сохранили до конца свою дисциплину, и это не могло быть иначе, потому что всякое нарушение этой дисциплины, как всякий неправильно рассчитанный шаг, грозило им смертельной опасностью. Их идеи и их интересы — одновременно — диктовали им примерное поведение по отношению к населению, так как без его поддержки партизанская война была бы невозможна. Кроме того, они воевали за общее дело, против общего врага, подвергаясь тому же риску, что и французы, и отсюда возникла та их связь с Resistance и населением, которая прочнее любых других человеческих отношений. Об этом знают все, для кого «боевой товарищ» не есть только теоретическое представление, а личный опыт, который ничем нельзя заменить.
Я думаю, что до сих пор в истории бесчисленных войн, которые вело человечество, не было такого убедительного примера какой-то априорной непобедимости, как тот, что мы могли наблюдать здесь, во Франции, и который выразился в существовании советского партизанского движения на этой иностранной территории. Упорную силу его не могли задержать ни тысячи километров, отделявшие его от тех мест, где оно возникло, ни годы жестокого плена, ни кажущаяся на первый взгляд бесспорной материальная невозможность борьбы. И вот, на какой-то короткий период, над этими людьми оказались бессильны пространство, и время, и неотступная, ежедневная угроза смерти.