Но тогда и стали видны совсем другие герои, которые прежде не бросались в глаза (хотя никогда не переводились: люди внутреннего делания, невидимого сбережения мироздания); например, тот же Илия Дон Кехана.
Как подобный моему герою реликт мог сохранить себя в отсутствии царства?
У меня нет другого ответа на этот вопрос, кроме моего личного опыта. Ведь я как все: смотрю на Илию Дона Кехана с точки зрения своего личного опыта. А он смотрит сейчас на свой мир из окна мелкопанельного дома, причём – смотрит он из своего «интересного» времени, в котором ему довелось родиться.
Причём – он словно бы смотрит сразу всеми глазами всех «раздавленных вишен» по окраинам империи (бывших и будущих) – тяжёлая ноша такое все6видение; а вот какими «другими глазами» мог бы взглянуть на него человек не метафизический? То есть не я и не ты, читатель (а иной читать мой текст не будет), а кто-то другой, притянутый «за уши» и со стороны.
Это тоже вполне очевидно:
Он припечатал бы Илию Дона Кехана новомодным словцом, а именно – «looser», то есть как человека, который никуда не пришел просто потому, что никогда и не выходил. Он попытался бы определить Илию Дона Кехана на видимое им (таким продвинутым) место и время, и это тоже было бы чистой воды правдой: сейчас, в самом конце девяностых годов поучительного двадцатого века мой Илия Дон Кехана всего лишь собирается из себя выйти!
Находясь в тех месте и времени, которые (кармически, со льдины и на льдину) изгоняют его в другие место и время, в которые он возможет принести плод Познания Добра и Зла (чем отнимет у себя плод с Древа Жизни). Причём – принесёт его таким, каков есть (чтобы съесть): и целиком, и по частям.
Причем – не один, а вместе (или даже порознь) со своим древним, разобранным и заново (как и его родина) собираемым именем.
Он ещё не знает, что выживание его родины будет зависеть от того, найдет ли он (и все мы) выход.
Он пока и не должен об этом знать – поскольку у него нет другого выхода. А пока он полагает себя обустроенным и вовсе не полагает обустраивать мир. Он даже не знает (думает, что не знает), что имя и есть мир! Но сейчас все изменится.
Найти выход ему – придётся. Так или иначе.
Иначе вообще ничего не будет: ни самой нашей родины, ни этой моей истории, ни даже родинки на его губе (буде она у него – смыслом русского языка – откуда-либо взялась бы); вот только – куда выйти? Вот только – в какое «когда»? В какое другое (повседневное) имя ему выйти из своего составного, в котором ему так удобно говорить отвлеченно и о прошлом, и о будущем.
Ведь только так мы и живем: каждый из нас говорит своей родиной-родинкой на губе, создавая землетрясение.
Ведь каждый сам по себе сотрясает свою землю. Каждый сам по себе ее видит и лепит.
Но! Детям нашим стоять на той земле, которую вылепят наши губы. Причем! Именно вылепят, причем – словно бы из гончарной глины, дабы все мы стали стали плотью единого имени. Ведь уже ясно, что будущее не загадывается или воображается, напротив – оно уже настоящее (такое, каким быть может), поэтому само определяет, каким быть его прошлому и как и когда ему измениться.
Итак, именно сейчас мой Илия Дон Кехана смотрит в окно на среднеобразовательную школу. И как раз сейчас его (то есть наша с вами) родина переживала очередную гражданскую войну умов, которая иногда обретала вполне зрелищный вид. То есть все более и более визуально-иллюзорный (но от этого не менее кровавый) вид.
На нынешних просторах бывшей империи, а именно: внешне лишь на Северном Кавказе (а на самом деле везде) проливалась реальная кровь. Но иллюзия того, что в некоторых местах ее проливалось «количественно» поменьше (то есть в Сибири и на Русской равнине), подавалось как несомненный успех нового человеколюбия.
Более того, само это «не-количественное» (точнее – нео-количественное) пролитие народной (то есть плебейской и родной моему Идальго) крови назойливо продавалось средствами массовой информации в упаковке некоей освободительной теодицеи, разыгрываемой в блоковском балаганчике: такое истечение «клюквенного сока» считалось искуплением за грехи наших отцов.
Принято было так же – подсчитывать соотношение этих качественного и количественного пролития. Принято было так же – реальное приравнивать к виртуальному (до отрицания реальных реальности и ирреальности). Принято было так же – что люди не такие же манипуляторы своей виртуальности, как тот (та, то, те), чьим зрением они пользуются.
Принято было, что люди – пользователи того, что решено за них.
На деле, конечно, было прямо не так, а полностью наоборот (при одном условии: если человек являлся субъектом потребления, а не объектом оного); вед у объектов принято – принимать общепризнанное – человек есть гомункул культуры, так же принято было – пересчитывать прибыль от собственной искусственности.
И ведь всё это оказывалось правдой. С небольшим уточнением: человек есть гомункул культуры, над которым возможна душа.
Ведь изменения видимого начинаются и происходят в невидимом (ведь Царство Людей – видимо).
Меж тем наша родина (как родинка на губе) – тоже видима. Это лишь внешне проще – посчитать количество родинок, дабы не видеть производимых землетрясений. Дальше – больше: такое пересчитывание «вещих вещей родины» и даже «составляющих русскую душу ингридиентов» начинало почитаться за архиважный прогресс человечества и (в какой-то мере) действительно таковым являлось.
Пересчитывание в разных системах счисления позволяло виртуальному человеку осознать пластилиновость места и времени своего пребывания на этом (да и на том) свете. Так никто не заметил, что новый русский (российский) человек начинал быть воплощением Стихии, её ипостасью!
А меж тем именно это происходит сейчас с моим идальго.
Но я скажу больше: это происходит не только с ним и не только сейчас. Это могло бы произойти ещё в империи СССР, причем – со всеми теми, кто среднеобразовывался на ее просторах. Это могло бы произойти и (значит) где-то в невидимом произошло со многими, причём – каждый из этих многих мог сформулировать (версифицировать в ритме, слове, гармонии) свой мир.
Более того! Я (даже) скажу больше: это история мироформирования моего (следующего за миром) мира; это как душа души направляет душу тела.
Человек моего мира действительно мог бы обернуться воплощением Стихии.
От такого человека зависели бы не только судьба «маленькой» России (и населяющих её россиян), но судьба всего (уже не только лишь моего) мира. Только представим, что вся история такого виртуального мира (сразу после грехопадения и до нынешних дней) ведет к появлению человека Стихии.
Я не настолько шовинист, чтобы полагать только русского человека достойным этой немыслимой участи (но помню давнюю максиму: смысл русского мира – спасение человечества русскими); не будем плутать в определениях, просто продолжим представлять нового русского человека.
Впрочем, зачем представлять? Достаточно (уже сейчас) видеть пластилиновость мест и времён.
Для человека моего мира весь – мой мир мог бы стать калейдоскопом реальностей им самим же изреченных Стихий и им самим увиденных реальностей его собственной речи. Ведь что есть мир, как не речь на том языке, которому любой алфавит просто тесен? Возможно ли людям говорить на таком языке? Но представим себе именно такого человека: вот он весь перед нами!
Представим его заглядевшимся в окно на этот мир. Спросим себя, зачем такому человеку весь мир? Только ли за тем, чтобы за таким миром следовать?
Нет ответа. Зато есть его видимость.
Мир для человека есть его речь, причём – он наглядно видит эту речь в ее разнообразии! Потому поначалу перед глазами людей предстают виртуальности нынешней речи (все версификации нынешнего мира), а потом уже предстают все реальности будущей речи.
А вот совпадет ли это произнесенное будущее с наступающим (ощутительным) будущим нашей с ним малой родины? Разумеется!