– Звучит отлично, – сухо отвечает Алек. – Правда, здорово, но, знаете, я родился и вырос в лондонском смоге, и я, пожалуй, предпочел бы остаться на старом месте.
– Ты не понимаешь, что теряешь, – говорит Бёрнхем.
– Судя по всему, возможность поболеть за «Лутон Таун» и стать счастливым владельцем живой изгороди, – не может сдержаться Алек.
– Наглый мелкий говнюк, – говорит Бёрнхем, но без злости. – Наглый. Мелкий. Говнюк. Как я и говорил, да? Язык бежит впереди мозгов. Ну, что ж, дело твое.
Черт, черт, черт, думает Алек.
– Послушайте, Клайв…
– Для тебя мистер Бёрнхем.
– Мистер Бёрнхем, простите. Клянусь вам, я обычно хорошо лажу с людьми. Понимаете, у малыша колики, и мы не то чтобы хорошо высыпаемся. Уверен, вы и сами помните, что это такое.
– Да, да… Знаешь, что я делаю, когда у нас такое случается? Оставляю жену разбираться с этим и иду спать в другую комнату. Досадно, что у тебя такой нет, правда?
– Touché, – отвечает Алек.
– Ту-ше? – передразнивает его Бёрнхем. Белоснежные плиточки зубов снова сияют. – Ту-ше?
– Мой отец любил «Трех мушкетеров».
– Не сомневаюсь. Ох, как бы ты вписался в «Таймс», иногда там такое нужно.
Бёрнхем смотрит на него, явно что-то обдумывая.
– Ай, да и черт с ним, – говорит он. – Попытка не пытка, но предупреждаю – не все сразу. Начнем с одной-двух смен, и если все пойдет нормально, то отлично. Но если ты не сможешь, когда надо, держать язык за зубами, вернешься обратно в эту дыру быстрее, чем сможешь сказать ту-ше. Договорились?
– Да, мистер Бёрнхем. Спасибо.
– И сразу забудь про международные новости и всякое такое. В ближайшие несколько лет тебя и близко не подпустят к полосам, которые приходится менять в последнюю минуту. Ты начнешь с придворного циркуляра, судебных отчетов, объявлений и писем. «Невеста блистала в неожиданном наряде из вишневой тафты» – в таком духе. Но даже там тебе нужно будет держать себя в руках. Во всех смыслах. Это тебе не тихое местечко, вот что я хочу сказать. И тебе придется со всем этим справляться.
– Я справлюсь.
– И не дай мне пожалеть об этом, Д’Артаньян.
– Никогда, мистер Бёрнхем. Один за всех и все за одного, мистер Бёрнхем.
– Тогда первая смена в следующий четверг, – говорит Бёрнхем, а затем, повысив голос, бросает: – Можете возвращаться, мистер Хобсон.
Хобсон выходит из-за угла, за которым тактично прятался все это время, и подагрической походкой огибает барную стойку.
– Уже договорились? – спрашивает он.
– Да, – отвечает Бёрнхем. – А теперь я, пожалуй, вернусь в цивилизацию. Спасибо за напитки, спасибо, что показали этого вашего языкастого парня.
Он осушает стакан, берет со скамейки фетровую шляпу и удаляется.
– Отлично, Алек, – говорит Хобсон. – Просто замечательно. Не так гладко, как я ожидал, но все равно замечательно. Отличный результат, я за тебя рад.
– Я вам очень обязан, мистер Хобсон, – отвечает Алек. – Сами знаете. Вы так много для меня сделали за все это время, я этого не забуду. Мне тоже пора возвращаться, надо быть на месте через десять минут. Сами скажете в «Газете», что возьмете кого-то еще?
– Да, да, но подожди-ка. Задержись на секундочку, я хочу тебе кое-что сказать.
– Что? – спрашивает Алек, предположив, что его отец, возможно, просил на такой случай передать ему какие-то слова или что-то в этом роде.
– Эм-м… – Хобсон сводит кончики длинных белых пальцев: большими подпирает выдающийся подбородок, а указательными принимается постукивать по носу. – Я хочу тебе сказать вот что…
– Я слушаю.
– Я хочу сказать, в печати тебя ждет большое будущее, и это прекрасно. Вы с Сандрой хорошо устроитесь, я помог тебе всем, чем мог. Но ты смышленый парень, и я хочу сказать, то есть я, по меньшей мере, просто должен тебя спросить: ты действительно этого хочешь?
– Хочу ли я? – переспрашивает Алек, мысленно находясь уже где-то в конце Маршалл-стрит.
– Знаю, я давно должен был спросить. И я понимаю, менять что-то сейчас было бы рискованно. Но ты еще молод. А печатные станки уже нет. Я не могу отделаться от этой мысли.
– Простите, не улавливаю, – отвечает Алек, глядя на часы.
Может, он пьян? – думает он. С одного виски вряд ли.
– Линотипы. Они не менялись, сколько я себя помню. Они старые. Они древние. И тебе придется сидеть за ними. Может статься, ты просидишь за ними всю жизнь, как я.
– Не самая плохая жизнь, – как можно деликатнее отвечает Алек.
– Вовсе нет! Нет! Но, господи боже, приятель, у тебя же такой умище, как у твоего отца. По крайней мере, насколько я могу судить. Ты мог бы заняться чем угодно, мог бы сделать что-то новое.
Алек едва сдерживает раздражение. Шесть лет в учениках, четыре года в «Газете» – десять лет он погружался в это дело все глубже и глубже, а старый дурак решил завести этот разговор только сейчас? Во всех его «мог бы» Алеку слышатся отголоски вымышленного мира, в котором этих десяти лет просто не было. В котором нет Сандры, нет малыша Гэри, нет уже принятых решений, пройденных путей, нет удушающей нужды, когда надо покупать продукты. Какую такую другую жизнь ему пытается нарисовать Хобсон? Теория, иллюзия, фантом, ради которых нужно отбросить все настоящее. Старый дурак. Но он не будет огрызаться на него, не будет. Не сегодня. Сегодня ему есть за что быть благодарным.
– Все прекрасно, – говорит он. – Вы же знаете, мне это все нравится.
И это правда. Вернувшись в «Газету», он включает машину, и, пока горит красная лампочка, показывающая, что типографский сплав еще не достиг точки плавления, он просматривает тексты: отчеты мирового суда, а следом за ними небольшие рекламные объявления.
– Ну что, Лен… – обращается он ко второму наборщику, который уже барабанит по клавишам.
– Что, получил работу? – спрашивает Лен.
– Да.
– Молодца, – говорит Лен умиротворенно.
Алек ждет, он знает, что вот-вот впадет в состояние, в котором будет пребывать весь остаток дня, когда минуты то бегут, то растягиваются, но часы при этом незаметно ускользают. На мгновение он вспоминает слова Хобсона и ловит себя на мысли, что просто сидит и ждет. Он внимательно вглядывается в линотип – махину размером с пианино, только сделанную не из гладкого блестящего дерева, а из множества смазанных, замысловатых, металлических деталей, выдыхающую дым и пар. И она его восхищает. Тысячи соединенных между собой частей, множество импульсов, отзывающихся на прикосновения его пальцев, и место наборщика, которое можно сравнить с троном, ни больше ни меньше. Он возведен на престол. (Зеленая лампочка.) Он король машины. Его взгляд сужается до строчки текста и клавиатуры с девятью десятками черно-сине-белых клавиш. Каждая клавиша, которую он нажимает, выталкивает бронзовую буквенную матрицу из магазина наверху, где остальные ждут, собравшись в столбики – длинные, как струны пианино. Щелчок, скрежет – и медная матрица падает на свое место в наборном отделении, которое располагается на уровне его глаз. Но, прежде чем она падает, успевает пройти короткий, но значительный отрезок времени, так что к тому моменту, когда она попадает на место, он успевает нажать следующую клавишу и отправить следующую матрицу в путь. Когда он разгоняется – левой рукой перебирая строчные, правой – выделяя заглавные, прыгая обеими в центр за знаками препинания и цифрами, – машина выдает ему матрицы с ощутимой задержкой, в безукоризненно точном порядке, но на две-три буквы отставая от его стремительных пальцев. А это значит, что если он разогнался, то не может проверить, докуда дошел, глядя на выстраивающийся перед ним медный ряд. Ему нужно держать это в уме, переключать внимание, как курсор, с-о-д-н-о-й-б-у-к-в-ы-н-а-д-р-у-г-у-ю. В конце строки шириной с колонку он прислушивается к скрежету металлического снегопада, и, когда тот заканчивается, он нажимает на кнопку окончания строки, которая приводит остальные части машины в нарастающее, возвратно-поступательное движение. Матрицы прижимаются друг к другу и фиксируются. Первый подъемник опускает их в жидкий сплав (пш-ш-ш) и вытаскивает (клац). Второй подъемник доставляет их в верхнюю часть машины и отправляет на транспортер, который отгружает их к нужному месту в магазине, и они падают, каждая в свою колонну, готовые к повторному использованию (дзинь). Но он не обращает внимания. Он уже давно набрал следующую строку, и за ней еще одну. Он замечает лишь неизменную сложную симфонию, которую исполняет работающий в полную мощь линотип. Щелк-тррр-клац-клац-кххх-пшшш-ффить-жжж-дзинь. Непрекращающийся, синкопированный ритм, в котором звуки почти всегда накладываются один на другой. За этими механическими звуками нужно неустанно следить, не теряя при этом концентрации, потому что любое отклонение или пауза может означать, что Папаша Линотип вот-вот может плюнуть тебе на ноги расплавленным металлом. Не считая этой задачи, его внимание следует за пальцами, танцующими над ОЕНАИ СТМВ – самыми крайними и самыми часто используемыми буквами на клавиатуре, а слева от него собираются первозданные, блестящие ярче серебра раскаленные металлические строки, слова, которые мгновение назад были лишь смазанным следом пишущей машинки или чернил, пока Алек, король и алхимик, не преобразил их.