До создания стандартного времени регионы США были обособленными, и у каждого был свой часовой пояс. Многие города устанавливали собственное время по полуденному солнцу. Путешественник обнаружил бы, что в штате Мичиган двадцать семь временны́х зон, в Индиане – двадцать три, в Висконсине – тридцать девять, а в Иллинойсе – двадцать семь[46]. На некоторых железнодорожных станциях стены были усеяны циферблатами. Желая добиться согласованности и избавиться от путаницы, железнодорожные компании внедрили стандартное время, отсчитываемое от среднего по Гринвичскому меридиану, который проходит в Англии. Восемь тысяч станций, расположенных на почти шестистах независимых железнодорожных линиях, и пятьдесят три расписания были сведены в одну систему[47] с четырьмя часовыми поясами. Но железнодорожные сети (например, в швейцарском Берне) столкнулись с новой задачей – определения времени в самом поезде и его синхронизации с часами на станции, что не давало Эйнштейну соскучиться в патентном бюро.
В патентное бюро хлынул поток заявок от изобретателей, и многие из них предлагали передавать время с помощью электрического или беспроводного радиосигнала. Чтобы считать идею достойной регистрации патента, Эйнштейн установил следующий критерий: сигнал от одних часов к другим может быть передан, если уравнение учитывает его время в пути. В качестве примитивного способа синхронизации двух неподвижных часов можно было использовать сигнальную ракету. Но для того, чтобы это решение было эффективным, нужно учесть время, за которое ракета достигает определенной высоты. Подобным образом более современные методы могли полагаться на электрический сигнал для обозначения времени, но необходимо было учитывать и то время, за которое проходит путь и сам этот сигнал. Такие технологии считались отличным способом синхронизации часов, и подобные идеи успешно патентовали.
Но вот что случилось. В размышлениях Эйнштейна проблема синхронизации часов усложнялась, когда одни часы двигались, а сигнал точного времени отправляли при помощи света. Проводя патентную экспертизу таких заявок, Эйнштейн обнаружил существенные упущения не только в синхронизации времени, но и в том, как мы думаем о самом времени. И его открытию предстояло перевернуть с ног на голову наше понимание физического мира.
В патентном бюро Эйнштейн свел проблему синхронизации часов на станции с часами в поезде к простому вопросу: можем ли мы считать промежуток между «тик» и «так» в поезде равным тем «тик» и «так», которые воспринимает человек на станции? В 1913 г. Эйнштейн набросал черновой вариант своей идеи для системы часов, использующей свет. Он определил, что, если сигнал точного времени будет отправлен лучом света вверх в вагоне движущегося поезда и отражен зеркалом на потолке, человек внутри вагона и другой человек на станции увидят эту вспышку света по-разному. Их восприятие можно сравнить с тем, как видит мяч баскетболист, который его ведет, и как тот же мяч видят болельщики с трибун[48]. По мере продвижения по площадке баскетболист видит, как мяч скачет вертикально, вверх-вниз. Подобным образом человек в поезде увидит, как световой сигнал идет вверх, а потом вниз. А баскетбольные болельщики, сидящие на трибунах, видят движение мяча вверх по диагонали и вниз по диагонали. Человек на железнодорожной станции увидел бы траекторию светового сигнала в поезде, как в баскетболе – при движении вверх под одним углом, а вниз – под другим.
Путь по диагонали длиннее, чем по вертикали. И тут Эйнштейн задумался. Скорость света неизменна, но одна траектория длиннее другой. Чтобы сравнять единицы времени человека в поезде и человека на станции, что-то требовалось изменить. Пытаясь объяснить эту разницу, Эйнштейн обнаружил, что движущиеся часы медленнее, чем неподвижные. Время не постоянно. Оно растягивается.
Многие поколения ученых, в том числе Исаак Ньютон, считали время неизменным, незыблемым. Ньютон был приверженцем абсолютных понятий, а Эйнштейн – относительных. Согласно специальной теории относительности Эйнштейна, наша драгоценная единица времени не одинакова в разных случаях. Длительность одной секунды зависит от скорости наблюдателя.
И в культуре, и в жизни люди предпочитают определенность. Эйнштейн же обнаружил, что одна секунда не равна другой, а та не равна третьей. Время, которое занимают «тик» и «так», отличается для того, кто движется, и того, кто стоит на земле. Время эластично. Превозносимая нами ценность оказалась не совсем тем, что мы о ней думали. Из поколения в поколение человечество совершенствовало часы: от солнечных к маятниковым, потом к пружинным, далее к механизму с резонирующим кристаллом, а затем и с возбужденным атомом в атомных часах; и после всего этого мы обнаружили, что объект измерения растягивается, как резиновая лента.
Эйнштейн менял представление людей о времени при помощи физики. А спустя всего пару лет, в 1920-х гг., Луи Армстронг изменил восприятие времени при помощи музыки. Для многих Армстронг (1901–1971) – джазовый трубач с широкой улыбкой и носовым платком в руках, поющий хриплым голосом «Привет, Долли» и «Как прекрасен мир». Но его личность не исчерпывалась дружелюбием, помогавшим его гению проторить свой путь в эпоху законов о расовой сегрегации. Армстронг путешествовал во времени, а средством передвижения был джаз.
Армстронг родился в бедности. Он был внуком раба и появился на свет в одном из самых неблагополучных районов Нового Орлеана. Как сообщает биограф Армстронга, весь его «маленький мир умещался на перекрестье между школой, церковью, кабаком и тюрьмой»[49]. Но он с одинаковым успехом преодолел и жизненные барьеры, и границы музыкальных нот. Армстронг не считал, что восьмая нота обязана иметь одинаковую длительность или мощь при каждом своем появлении. Он играл их на несколько сотен миллисекунд длиннее[50], или короче, или раньше, или позже того, что было написано на странице. Он растягивал ноты, сжимал их или сдвигал, придавая музыке выразительность, чувство, стремление вперед.
Звукоизвлечение у Армстронга – это отступление от правил исполнения западной музыки. Западная музыка опиралась на четкость. В марширующем оркестре все исполнители должны были играть слаженно, как часы. Джон Филип Суза, как сэр Исаак Ньютон, любил точность. Армстронг, как Эйнштейн, видел красоту в ее отсутствии. Он не играл восьмую ноту по партитуре, а свинговал, и как именно нота будет исполнена, решалось на ходу[51].
Восприятие времени в западной музыке и в джазе не одинаково, что обусловлено различиями культур, в которых они зародились. В западной музыке ноты последовательно ведут к яркому финалу; все подчинено будущему. У джаза в центре внимания настоящее. Джаз – это афроамериканское блюдо, в котором сочетаются европейские, карибские, афро-латиноамериканские и африканские ингредиенты[52]. В африканских традициях другое ощущение времени[53]. Настоящим моментом следует наслаждаться, растягивать его. Собственно, в нескольких африканских языках существуют слова для «прошлого» и «настоящего»[54], но не для «будущего». Благодаря этому наследию каждая нота у Армстронга особенная, и своей музыкой он растягивает настоящий момент.
Этот африканский подход к времени был перенесен в Новый Свет и закрепился в афроамериканском образе жизни. Ральф Эллисон в книге «Человек-невидимка» (Invisible Man)[55] уловил это свойственное чернокожим людям ощущение, когда писал об асинхронности их жизни, которая будто выбивается из ритма – то отстает, то опережает пульс времени. Слушая музыку Армстронга, можно расслышать и почувствовать эти эмоции. В его композиции «Две двойки» (Two Deuces, 1928) он постоянно отстает от темпа, будто тянется вслед за ним. Ноты задерживаются и сжимаются[56], что создает разрыв между Армстронгом и его оркестром. Чтобы снова нагнать их, Армстронг наращивает обороты, а потом давит на газ.