Приезжая в Порт-Луи, они останавливались обычно в доме Эрри. Фелисите была очень привязана к госпоже Арну, которая, несмотря на свою доброту, казалась ей иногда недалекой простушкой. Зато здравый смысл Эрве Арну и его крестьянский практический ум приводили Фелисите в восторг. Она с одинаковым интересом слушала все его рассуждения — о наилучших ли способах обработки всходов или о тупости директоров Вест-Индской компании. Да и всех, кто пытался с ним спорить, Арну поражал как тонкостью каждого своего замечания, так и богатством опыта.
Когда отец забежал пополудни домой перед тем, как отправиться в кабачок поиграть с приятелем на бильярде, Фелисите объявила ему, что завтра же утром едет в «Грейпфруты».
— Возьмешь с собой восемь рабов, чтобы они в дороге сменяли друг друга, — сказал господин Эрри.
— Никаких паланкинов! — решительно возразила Фелисите. — Ты ведь знаешь, что я этот способ передвижения терпеть не могу, презираю! Поеду верхом с пятью слугами.
— Неприлично, Фелисите. Если бы хоть в воскресенье…
Она пожала плечами, прекрасно зная, что господин Эрри все равно подчинится ее желанию.
Фелисите и Розелия отправились за покупками — выбирать подарок для госпожи Арну. Однако поторопились вернуться задолго до наступления темноты. Матросы со всех стоявших в порту чужеземных судов бродили по улицам, да и сам город давно превратился в прибежище всяческих проходимцев, изгнанных из своей страны и очень довольных, что в этом порту нет узаконенного запрета на высадку нежелательных лиц.
Фелисите прямиком прошла к себе в комнату, чтобы снять свой синий бархатный капор, потом вернулась в гостиную. По всему дому плавал табачный запах. На диване в гостиной, на том самом месте, где он сидел вчера, лейтенант читал книгу, пыхал дымом из своей трубки. Поднявшись навстречу Фелисите, он поклонился.
— Я хотел вас дождаться и попросить прощения. Утром я вел себя как настоящий хам.
— Ничего, лейтенант, — просто сказала она.
Теперь ей казалось, что все это сущие пустяки. Завтра она далеко уедет отсюда и в два-три дня в другой обстановке вновь обретет душевное равновесие.
Она подошла к окну. Точно как накануне, солнечные лучи золотили склоны окрестных гор, но вскоре вся их величественная громада утонула во тьме. Лейтенант, положив трубку в пепельницу, подошел и облокотился на подоконник возле Фелисите. Не разговаривая, они смотрели на застилавшийся мраком город. Прошла какая-то парочка, впереди важно шествовал с факелом раб. Слышался радостный смех женщины, к ней низко склонялся мужчина.
— Счастливцы, — заметил Брюни Шамплер.
— Вот как? Вы верите в любовь, лейтенант? — насмешливо спросила Фелисите.
Он не ответил, а взяв за плечи, закинул ей голову и нашел ее губы. Странное исступление охватило Фелисите. Она хотела его оттолкнуть, ведь он так грубо принудил ее к поцелую, даже мелькнула мысль, что она ненавидит его за это, но тут же почувствовала, что себе не принадлежит, с головою уходит в какой-то подводный неведомый мир. Лейтенант ослабил свое объятие, и она выпрямилась.
— Это мне, мне самой отчаянно захотелось, чтобы вы меня обняли, — сказала Фелисите.
Она была столь наивна, что надеялась этой фразой ответить на оскорбление оскорблением, и лишь старалась умерить свою смятенность, которую выдавал ее голос.
Брюни Шамплер, стоявший в тени, улыбнулся.
— Это не совсем то, что называется «обнимать», — сказал он.
Он отошел от окна, снова взял свою трубку, но, прежде чем выйти из комнаты, вернулся к Фелисите и, приподняв ее подбородок, на миг прижался щекою к ее лицу.
Назавтра она уехала, не повидавшись с ним.
4
Розелия, завернув в коридор, направилась к спальне своей хозяйки. Она шла с подносом, на который Неутомимый наставил, помимо чайника и тарелки с поджаренным хлебом, еще и молочник, масленку, а также горшочек с медом, собранным на усадебной пасеке. Было, наверное, уже четыре часа. Долгое путешествие в прошлое сняло с госпожи Шамплер ее утреннюю усталость, и она себя чувствовала достаточно бодрой, чтобы дотянуть этот день до конца. Она встала, расправила смятое одеяло и вышла из комнаты лейтенанта.
Тем временем в ее спальне Розелия успела расставить на круглом столике всю принесенную ею еду и посуду. Через стеклянную дверь виднелась сверкающая под ослепительным солнцем бухта, которую бороздили рыбачьи суденышки. Если не выходить на балкон да не смотреть на берег реки, то запросто можно было уверовать, что ничего не произошло, что жизнь в поместье течет себе и течет как ни в чем не бывало, спокойная, мирная жизнь с обыденными заботами и суетой.
Но хочешь не хочешь, а приходилось считаться с реальной опасностью, исходившей от этих пяти черных точек на горизонте. Казалось, что англичане как никогда преисполнены твердой решимости продолжать блокаду и будущее не сулило ничего доброго.
Когда госпожа Шамплер сказала контр-адмиралу де Серсею, что знает, в чем его обвиняла Колониальная Ассамблея, она тут же вспомнила о том, с каким благородством отринул он предложение отвести свои корабли. Ему были слишком известны намерения хорошо подготовленных англичан атаковать Иль-де-Франс, и он предпочел подчиниться приказу морского министра и защищать колонию. Его смелость и непреклонность произвели тогда впечатление на Ассамблею. К несчастью, в дальнейшем она постоянно вмешивалась и путала де Серсею все планы. Губернатор, человек честный и щепетильный, только, быть может, слишком уж обтекаемый, старался держаться в сторонке. Рассказывали, что он написал в метрополию и, сославшись на потерю памяти и слабое зрение, умолял об отставке. Добавляли даже, что он готов был пойти в рядовые, что и вовсе должно было подтвердить его невменяемость.
«Вероятно, как раз сейчас он принимает рапорт контр-адмирала», — подумала госпожа Шамплер.
За ее жизнь на Иль-де-Франсе сменилось шестнадцать губернаторов и управляющих делами колонии офицеров. Она следила за их карьерой с большим любопытством и даже дотошностью. Наиболее оптимистично настроенные обитатели острова всегда ожидали от вновь назначенных лиц чего-то особенного, утешая себя таким образом за некомпетентность и равнодушие предыдущих начальников.
После же Революции, когда удалось избавиться от уполномоченных Директории, прибывших в колонию на кораблях де Серсея с наказом об освобождении рабов, Иль-де-Франс превратился в маленькое, почти независимое государство. Еще в сентябре 1791 года Колониальная Ассамблея провозгласила политическое равноправие белых и цветных граждан. Хоть и бунтуя против слепого повиновения метрополии, хоть и отказываясь безропотно выполнять все ее приказы, колония не обладала необходимым могуществом для той роли, которую стремилась играть. Все знали, что и голландцы с мыса Доброй Надежды, и султан Мизорама, и короли Пегу и Цейлона не раз обращались за помощью к Иль-де-Франсу — увы, понапрасну. Губернатор острова, несмотря на почтенный титул «отца колонии», полученный им от доверчивых жителей за свое простодушие и желание всех примирить, так никогда и не смог дотянуться до гения ла Бурдонне. На какой же прием у этого человека могли рассчитывать контр-адмирал де Серсей и его капитаны?
Госпожа Шамплер была достаточно опытна, чтобы понять, что подвиги моряков на Черной речке вызовут всенародное восхищение, но на весах властей предержащих неудача в бою с китайским конвоем перевесит все нынешние заслуги контр-адмирала. На ком же, однако, лежит ответственность за подобное положение дел?
Смена режима во Франции, разумеется, отразилась и на Иль-де-Франсе. Именно те, кто был менее всех способен толково вести государственные дела, оказались в первых рядах после маленькой революции 1790 года, которую возглавлял Рикар де Биньикур, сын Ленормана д’Этиоля, мужа маркизы де Помпадур. Так как губернатор де Конвей пытался бороться со взявшей бразды правления в свои руки Колониальной Ассамблеей, где верховодил все тот же Рикар де Биньикур, то он вскоре пал ее жертвой. Когда был отдан приказ просмотреть все его бумаги, дабы установить, не вел ли он тайной переписки с министром, он тотчас подал в отставку. Обвинение оказалось необоснованным, и тогда стало ясно, что единственным в глазах некоторых особ преступлением этого губернатора было его ирландское происхождение. Преемнику де Конвея, господину Давиду Шарпантье де Косиньи, тоже не суждено было мирной жизни, тем более что раздоры начали сотрясать и саму Ассамблею.