Не исключено, впрочем, что педагогические идеи Руссо были ни при чем и метода Шеншина основывалась на той же экономии и нежелании лишних трат. Это ощущал и мальчик, которому такая «диета» с раннего детства доставляла массу унижений: «Помню, в какой восторг однажды пришел наш отец, которому ловкий Петр Яковлевич сумел с должным выражением рассказать, как мы с сестрою Любинькой, посаженные за детским столом в отдельной комнате, отказываясь от сладкого соуса к спарже, сказали: “это с сахаром, нам этого нельзя”. Конечно, отцу и в голову не приходило, какое чувство унижения он вселял в мое сердце, выставляя меня перед сторонними детьми каким-то парием. Тут дело было не в ничтожной сласти, а в бесконечном принижении»[42].
Трудно судить, выделял ли Шеншин Афанасия из других детей в семье; окрашивалось ли его отношение к старшему ребенку тем, что он не был его родным сыном. Если Афанасий Неофитович и смотрел на него по-особенному, думая о его месте в семье и о его будущем, то внешне это нивелировалось общей сдержанностью и строгостью, распространявшейся на всех членов семьи без разбора.
Положение дел, когда Шеншин был единственным авторитетом в семье, распространялось не только на вопросы быта, но и на планы на будущее детей. В вопросах определения их судеб Афанасию Неофитовичу не приходило в голову (несмотря на приписываемый ему Фетом «руссоизм») хотя бы в малой степени руководствоваться их склонностями и вкусами.
Шарлотта, а ныне Елизавета Петровна Шеншина – «стройная, небольшого роста, темнорусая, с карими глазами и правильным носиком»[43], – кажется, также (судя по воспоминаниям сына) никак не проявляла былых следов бурной страсти и решительности, приведших ее в Россию. Своего второго мужа она, подобно всем остальным членам семьи, боялась, полностью подчинилась его авторитету, практически не имея самостоятельного голоса ни в домашнем хозяйстве, ни в воспитании, ни в определении будущего детей, которых, конечно, искренне любила. Безусловно, она была культурнее и развитее супруга, сохранила те черты характера и вкусы, которые привели ее в Россию. Подруга Елизаветы Петровны и соседка по имению Варвара Михайловна Мансурова, по свидетельству Фета, снабжала ее книгами. Культурным запросам своих детей она симпатизировала существенно сильнее супруга, была более религиозна, чем он, но вера ее была скорее эстетически экзальтированная, чем глубокая и сознательная. Елизавета Петровна смирилась с необходимостью вести практически полностью натуральное хозяйство, требовавшее много времени и сил, а также с экономностью мужа, из-за которой не могла позволить себе даже простые женские удовольствия. Если бы не подарки доброго родственника, «у матери нашей, вероятно, не было бы ни одного шелкового платья»[44], вспоминал Фет.
Отсутствие влияния на детей было обусловлено также душевной болезнью, постепенно заставлявшей Елизавету Петровну всё больше времени проводить в постели. Фет вспоминал: «Бедная мать, утрачивая вместе с здоровьем и энергию, всё полнела, и хотя никогда не была чрезмерно толста, но по мере прибавления семейства всё реже и реже покидала кровать, обратившуюся наконец в мучительный одр болезни»[45]. Одним из проявлений недуга были тяжелые истерические припадки. В воспоминаниях и письмах Фет будет называть мать «бедной», «мученицей» и «страдалицей», имея в виду не только болезнь, но и тяжелую обстановку в семье, и выпадавшие на ее долю тревоги и заботы. Благодаря матери он знал немецкий язык как родной.
Болезнь не мешала Елизавете Петровне приносить потомство. Всего она родила Шеншину восьмерых детей. После Афанасия появилась на свет Анна, к которой он испытывал, как сам вспоминал, какую-то болезненную любовь, выражавшуюся в том, что он довольно сильно кусал девочку и его никак не могли от этого отучить; затем – Василий. Оба ребенка умерли в младенчестве; Василий как-то незаметно исчез из мира старшего брата, но предсмертная улыбка Анюты запомнилась ему навсегда. Вскоре, в мае 1824 года, Елизавета Петровна произвела на свет Любовь. В 1828 году в семье появился еще один мальчик, названный отцом – то ли от равнодушия, то ли по непонятной принципиальности – так же, как его умерший брат, Василием. Затем родилась еще одна девочка, которую опять же без всяких суеверий назвали Анной. В 1832 году родилась Надежда, а последним, в следующем году, Петр. Эти дети были уже сильно младше Афанасия и большой роли в его детстве не играли – напротив, старший брат сыграл заметную роль в их детстве, и уважение и любовь к нему они сохранили на всю жизнь. Видимо, все с материнской любовью унаследовали ее склонность к культурным интересам, и немецкий язык, и свою долю наследственности. Все они были такими же бесправными перед отцом, всё решавшим за них. Каждый из них будет до конца ощущать себя жертвой отцовского произвола, и не все смогут преодолеть его влияние на свою судьбу.
Страх перед постоянно отсутствующим и вечно занятым отцом, жалость к больной матери, состояние которой постоянно ухудшалось, были, конечно, не единственными эмоциями, испытывавшимися мальчиком. Унылые годы без игрушек и сладостей (желудевый кофе, прописанный врачами брату Васе, страдавшему рахитом, радовал как величайшее лакомство, потому что туда клали сахар) скрашивались другими впечатлениями – благо русский усадебный быт предполагал присутствие в доме многочисленной челяди.
Как в жизни любого барчонка, большое место в жизни маленького Афанасия занимали дворовые, прислуга, хотя бы до некоторой степени распространявшая на него пиетет перед его отцом. Едва ли не самой экзотичной и даже отчасти загадочной персоной была «крещеная немка Елизавета Николаевна»[46] – то ли экономка, то ли компаньонка матери. Не очень хорошо говорящая по-русски, эта женщина превратилась во всё знающую и вникающую во все обстоятельства «ключницу». Важным центром притяжения были комнаты домашних девушек: «Я… не знал ничего отраднее обеих девичьих. Эти две небольших комнаты не отличались сложностью устройства, зато как богаты были содержанием! Вместо стульев в первой и во второй девичьей, с дверью и лестницей на чердак, вдоль стен стояли деревянные с висячими замками сундуки, которые мама иногда открывала, к величайшему моему любопытству и сочувствию». Здесь ребенок приобщался к тайной жизни дома и наслаждался сказками «про жар-птицу и про то, как царь на походе стал пить из студеного колодца и водяной, схватив его за бороду, стал требовать того, чего он дома не знает…»[47].
С красивой горничной Аннушкой связаны и эстетические, и первые эротические переживания Афанасия (вспоминая о них в старости, он будет отрицать какое-либо физическое влечение к этой девушке): «Однажды, видя, как я неловко царапаю перочинным ножом красное яйцо, чтобы сделать его похожим на некоторые писанные, Аннушка взяла из рук моих яйцо, со словами: “позвольте, я его распишу”. Усевшись у окна, она стала скрести ножичком яйцо, от времени до времени, вероятно для ясности рисунка, слизывая соскобленное. Желая видеть возникавшие под ножичком рисунки и цветы, я до того близко наклонялся к ней, что меня обдавало тончайшим и сладостным ароматом ее дыхания. К этому упоению не примешивалось никакого плотского чувства, так как в то время я еще твердо верил, что проживающая у нас по временам акушерка приносит мне братцев и сестриц из колодца»[48].
Мужская прислуга относилась к барчонку с любовью и, кажется, с сочувствием. Одним из самых «выдающихся» слуг был назначенный Афанасию в дядьки «камердинер отца, Илья Афанасьевич, сопровождавший его к Пирмонтским водам и в Дармштадт»[49], откуда вместе с ними приехала в Новоселки беременная первым сыном Шарлотта. Фет вспоминал: