Несмотря на все это, Рина приготовила родителям подарочки. Маме – югославскую помаду, а папе – эластичные плавки пронзительного красного цвета с белой полосой. Он был заядлым пловцом.
А что праздника не предвиделось – так и бог с ним, решила Рина. Будет легче свалить из дома в компанию. А компания предполагалась – у одноклассника Димки Скворцова родители отвалили в Прибалтику.
Тридцатого, а это была пятница, вернувшаяся с гулянки Рина застала мать, сидящую на кухне за чашкой остывшего чая. В темноте. Сердце дрогнуло и, казалось, остановилось.
– Мам! – хрипло позвала она, замерев на пороге кухни. – Мам, что-то случилось?
Мать ответила не сразу, странным, не своим голосом, словно пребывая в каком-то полусне, протянула:
– А, это ты… – Помолчав, Шурочка добавила: – Вот и все, Ирка. Все закончилось. В смысле наша с твоим отцом семейная жизнь. Что ж, протянули мы довольно долго, пятнадцать лет. А это срок за убийство! – хрипло хихикнула она. С юмором, надо сказать, у матери было всегда хорошо. – Впрочем, все это предполагалось. С самого начала, если по-честному. Но все будет хорошо! Да и вообще – ничего страшного. – Она потянулась за сигаретой и неуверенно проговорила: – Все, все, Ир, расслабься! Все будет хорошо! Или ты сомневаешься?
Не зажигая верхнего света, Рина села напротив. В кухне было довольно светло – свет шел с улицы, от высоких, недавно наметенных сугробов, от фар проезжающих машин, от поскрипывающего фонаря. Мама была печальной и бледной. Рина увидела, как она осунулась, постарела, и с удивлением разглядывала ее – как, оказывается, давно она не смотрела на мать внимательно.
– Ладно! – Шурочка хлопнула ладонью по столу. – Хватит кукситься! В конце концов, Новый год у дверей! Что мы с тобой сидим тут, как две старые клуши! Мы ведь красавицы, Ирка!
Рина молчала. Значит, все. Они разошлись. Ничего страшного, мама права. Сплошь и рядом такие истории. Но…
Пока это не касалось ее, Рины. Ее мамы. Ее отца. Ну и вообще их семью.
– Он ушел от нас? – тихо спросила Рина.
– Ушел, – будничным голосом ответила Шурочка. – Он давно ушел, Ирка. Почти год назад. Уверена, у него появилась другая баба – по-другому никак.
И Рина заплакала. Другая женщина? Не может быть! После красавицы Шурочки? Потом, конечно, все подтвердилось – та женщина у отца появилась давно. Года два назад. Подцепил он ее – мамино слово – в санатории. «Помнишь, ездил туда со своей язвой? Ничего про нее не знаю и знать не хочу. Знаю, что его ровесница, разведена и бездетна. Работает, кажется, сестрой-хозяйкой в этом чертовом санатории. Ни имени, ни фамилии, как понимаешь… Ушлая наверняка – увела из семьи хорошего мужика, да еще с московской пропиской. Ну и вообще – не она, так другая! Мы же давно с ним… Ну, как соседи, понимаешь? Понимания давно не было. Да и было ли вообще? А черт его знает. Любовь – да, была. Но когда? В глубокой молодости. Мы были совсем детьми, неразумными и неопытными детьми. Что мы вообще тогда понимали? А уж в семейной жизни мы были полными профанами, идиотами даже. Студенческий брак – есть такое понятие. Ну а потом появилась ты. Если бы не ребенок, еще бы тогда разбежались! Ну в общем, как есть, так и есть, и это надо принять».
Принять… Как будто у Рины были другие варианты!
Кстати, потом она поняла, что такое студенческий брак, и, вспомнив Шурочкины слова, похолодела: получается, если бы у них с Вадиком был ребенок, они бы тоже жили и мучились? Какой кошмар… В ту ночь, уткнувшись носом в подушку, она горько плакала и заснула только под утро. Счастье, что в школу идти было не нужно – каникулы. А днем позвонил отец и сказал, что им надо встретиться. Зачем? Поговорить. Цивилизованные люди разговаривают при любой ситуации.
– Значит, я нецивилизованная! – закричала Рина. – И встречаться с тобой не хочу! Катись туда, в свою вонючую деревню! И встречайся там со своей новой женой! И жри там ее оливье и пляши под елочкой! С праздником тебя, дорогой папа! С наилучшими пожеланиями! – С силой и яростью швырнула об стену телефонный аппарат. Нате вам всем! Хрупкая красная пластмасса разбилась вдребезги. Ну и черт с ней – жизнь разбилась, что там телефон.
Отец не перезвонил. Да и слава богу, что не услышал того, что кричала его дочь в пустой квартире, самой себе, ну и, конечно, ему.
Зато позвонила Танька и, поняв сквозь рыдания подруги, что случилось, убежденно сказала:
– Ну и черт с ними! Живут своей жизнью, и на нас им наплевать! А значит, и нам на них! – И Танька матерно выругалась.
Странно, но эти слова Рину отрезвили и успокоили. И вправду, наплевать. И она позвала Таньку в гости. Та пришла с бутылкой коньяка, вынесенной из родительского бара.
В тот день Рина впервые напилась. Ну и подружка не отстала – вспоминать неохота. Еще лет десять Рина не брала в рот спиртного. Потом, конечно, забылось.
Тридцать первого она валялась в постели, невыносимо тошнило, кружилась голова, и вообще было плохо и мерзко. Ни в какую компанию она не пошла, хотя все звонили и уговаривали. А вот Шурочка ускакала, и правильно сделала, кстати.
Утром первого Рина подошла к окну – было так бело, снежно и красиво, что заныло сердце.
«Жизнь продолжается, – подумала она. – И она у меня впереди, такая длинная и прекрасная. Уж я распоряжусь ею не так, как вы! И ребенку своему такого уж точно не устрою. Я не такая эгоистка, как вы!»
Впрочем, с ребенком у нее не случилось. А жизнь действительно оказалась длинной и даже местами прекрасной.
Отец объявился спустя пару месяцев, в марте. Она хорошо запомнила, как ее заколотило, когда она, спустя столько времени, услышала знакомый голос.
Говорить Рина не могла – слова застревали в горле, першило и саднило, как при ангине.
– Иринка! – удивленно повторил отец. – Ты меня слышишь?
– Слышу, – просипела она.
– Ну так что? Встретимся сегодня на Ленинских, а?
Ленинские… Ленинские горы было их местом.
Зимой в далеком и безоблачном детстве они ездили туда кататься на санках. Отец тащил санки, и Рина видела его сутулую спину в темно-синей болоньевой куртке и слышала тяжелое дыхание. Она же, как королевишна, развалясь, разглядывала окрестности – высоченный серый шпиль здания университета, маленькую желтую церквушку с ярко-зеленой крышей на краю обрыва. Храм Живоначальной Троицы, объяснял ей отец. Сквер, разрезающий улицу четко посередине, и голые черные деревья, присыпанные свежим, белейшим снежком. Запыхавшись, отец останавливался и поворачивался к ней.
– Ну ты и коровушка, Ирка! С прошлой зимы ого-го! Или я постарел? – задумчиво и грустно добавлял уставший отец. – Давай, давай, ножками! Ишь, расселась, барыня!
«Ножками» не хотелось. Неудобные жесткие черные валенки с блестящими калошами раздражали – нога в них была как будто зажата в тиски. Да и вообще – «ножками, ножками»! Зачем? Когда есть прекрасное средство передвижения – санки и папа! Санки были с жесткой, но все же вполне удобной спинкой, с цветными деревянными рейками – красная, зеленая, желтая. И, чтобы «было удобно попе», папа подкладывал перед прогулкой под эту самую попу вязаную попонку. «Попа – попонка», – смеялась она. Значит, пестрый вязаный коврик предназначался именно для этой самой попы?
Интересно было все – ехать в метро с новыми санками и гордиться ими. Ехать в метро с папой – высоким, красивым, сероглазым и кудрявым – и ух как гордиться им! И знать, что в кармане у папы лежат два здоровенных бутерброда с колбасой – на перекус, как он говорил.
А если повезет и папа будет в хорошем настроении, то Рине обязательно перепадет теплый бублик, а возможно, и пирожок с мясом. «С котятами», – говорил папа, и она обещала ему ничего не рассказывать маме – за пирожки им обоим здорово попадет. Пирожки были влажные, остывшие, мятые и невозможно вкусные.
Позже, когда Рина подросла, саночные вылазки на Ленгоры заменили вылазки лыжные, и это было еще интереснее. Раскрасневшиеся, запыхавшиеся, вспотевшие и очень счастливые, отстояв огромную очередь в киоск, они пили горячий и очень сладкий кофе и ели бутерброды с подсохшим сыром. Хлеб был, как правило, черствым и жестким от мороза, ломкий, безвкусный сыр крошился на красную Ринину куртку, ноги и руки замерзали и не разгибались, невзирая на толстые шерстяные носки и варежки. Но она запомнила на всю жизнь острое ощущение невозможного, непомерного счастья и почему-то такой же острой и отчаянной грусти.