— Берем такую… и потом убираем такой… — Она изображает, что снимает колпачок. — Ну, и вот.
— Отлично. Смотрите внимательно. Что я делаю, прежде чем начать писать?
— Вы кладете… линейку…
— Да, верно, снизу я подкладываю линованный листок, чтобы строчки моего письма получились прямыми.
— Вот.
— А когда письмо готово, мы…
— Перебираем его… внутрь.
— Внутрь чего?
— В кон… кон… концерт?
— В конверт. А потом идем на…
— Почту.
— Очень хорошо.
— А вы?
— Что я?
— Вы написали то письмо?
— Какое письмо, Миша?
— Своему отцу.
— И вы еще будете убеждать меня, что у вас путаница в мыслях?!
На ее лице — проблеск гордости. Я улыбаюсь.
— Нет, Миша, пока не написал. Пока нет. Кстати, а не черкнуть ли вам несколько слов? Уверен, вы, Миша, тоже давно не писали писем. Прошу, возьмите блокнот, напишите что-нибудь для Мари. Ей будет очень приятно, вам так не кажется?
— Да, но… не этой… а тем… который… Не этой.
— Не ручкой?
— Нет. Который стирается.
— Карандашом?
— Да.
— Кажется, у меня при себе была парочка…
Порывшись в рюкзаке, я вынимаю из пенала два карандаша и протягиваю их пациентке.
— И разминку.
— Резинку?
— Да.
— А у меня ее нет.
— У меня есть. Посмотрите в ящерке.
Она указывает на прикроватную тумбочку.
— В ящике?
— Ну да.
— Вы хотите, чтобы я достал резинку из ящика?
— Да. Она в железной штуке.
Я подхожу к тумбочке, Миша усаживается за стол.
Я выдвигаю ящик и вижу в нем две жестяные коробки, покрытые многолетней патиной, — такие точно пришлись бы по душе старьевщику. Открываю первую. Внутри — маленькие желтые таблетки, штук пятьдесят. Я так ошарашен, что едва не роняю коробку. Миша ничего не замечает. Я захлопываю коробку. Мое сердце стучит в несколько раз быстрее, чем минуту назад. Открываю вторую коробку, в которой и впрямь лежат канцелярские принадлежности — скрепки, кнопки, старательная резинка.
Беру ластик, аккуратно закрываю крышку, задвигаю ящик. Миша сидит за столом, склонившись над листом, и пытается что-то вывести на нем своим скачущим почерком. Одна ее рука лежит на бумаге, другая держит карандаш.
Я не в силах произнести ни слова.
Сколько таблеток в этой коробке?..
Штук пятьдесят, не меньше.
А медицинский персонал и понятия не имеет.
Вспоминаю разговор санитара с мадам Сельд, при котором я присутствовал несколько недель тому назад.
Выходит, это снотворное.
«Дорогая Мари», — написала Миша на листе.
Она подняла карандаш и медлит.
Миша глядит на меня: без моей помощи ей не продолжить, она робеет перед листом бумаги. Я ободряюще киваю. Она снова берется за дело.
Я приближаюсь к столу.
Поколебавшись несколько секунд, обращаюсь к пациентке:
— Миша, посмотрите на меня.
Она поднимает голову, словно девочка, которую прервали во время диктанта.
— Вы копите таблетки, которые вам приносят после ужина?
— Что-что?
При виде этих притворно простодушных глаз у меня возникает неодолимое желание обнять ее.
— В поисках ластика я по ошибке открыл другую коробку. Догадываетесь, что я там увидел?
Молчание пациентки длится недолго. Я знаю ее, я очень хорошо узнал ее за время нашего знакомства. Иногда мне даже кажется, что я могу читать ее мысли.
— Подождите. Я вам скажу… Это только… для того… чтобы быть… съедобной… понимаете?
— Чтобы быть свободной?
— Да. Свободной, вот именно. Просто знать. Что это мозвожно… Пока у меня еще есть голова на плече.
Долгое время мы сидим молча.
— Вы не скажете?
— Я подумаю, Миша.
Миша стоит перед злой директрисой, которая разглядывает ее без капли сочувствия.
— Мадам Сельд, я вынуждена с прискорбием сообщить вам, что несколько дней назад мы получили письмо, в котором в ваш адрес выдвигается обвинение в совершении ряда правонарушений. Кроме того, в данном письме содержится перечень всех без исключения предметов, которые находятся в вашем распоряжении.
— Вот оно что. Но кто же мог написать такое?
— Это не имеет значения. Сосед, соседка, посетитель, медицинская сестра, ваша подруга Грейс Келли! А может быть, сиделка, которая позарилась на ваш вентилятор или транзистор! Такова человеческая натура, мадам Сельд, и, учитывая ваши корни, я не думаю, что это стало для вас откровением. Или вы считали, что положение изменилось? Увы, нет: ради комнаты с хорошим видом, ради мебели люди готовы на все.
— Знаете, у меня почти ничего нет. Я продала квартиру, чтобы оплачивать свое пребывание здесь, у меня осталось одно-единственное кольцо, а мой транзистор не стоит и гроша.
— Это только слова. Так все говорят. А потом — раз! — обнаруживается кубышка. Но речь о другом. Полагаю, вы прекрасно понимаете, о чем пойдет наш разговор.
— Вы о бутылке виски?
— Не притворяйтесь невинной овечкой.
— Я не догадываюсь, о чем вы.
— Вот как? Вы уверены? А может быть, мне следует незамедлительно уведомить высшее страховое управление о том, что находится в ящике вашей прикроватной тумбочки, мадам Сельд?
Миша молчит. Чувствует, что наказание неминуемо.
Директриса обращается к ней ледяным тоном:
— И вы полагаете, что имеете право вот так все бросить? Покинуть свой пост, сложить с себя все обязанности? Вы полагаете, что имеете право решать? В жизни не ожидала подобного от такой дамы, как вы. Мы приняли вас, потому что сочли вашу кандидатуру достойной нашего учреждения. Мы приняли вас, потому что верили: вы готовы сражаться до конца. Потому что именно это мы хотим видеть в своих пациентах: боевой дух, стойкость, упорство. Мы непрерывно боремся с текучкой кадров. Это вопрос рентабельности. Я отлично знаю, что вы замышляете, не принимайте меня за идиотку. Я отлично знаю, что лежит в вашем ящике и каким образом вы намереваетесь это использовать. Вот зачем вы держите в шкафу виски! Прелестная смесь. Мне стыдно за вас, мадам Сельд.
— Да нет же. Впрочем, возможно… или нет. Но точно не сейчас.
— Вот как? И по какой причине я должна вам верить?
— Потому что я надеюсь.
— И на что же вы надеетесь?
— Отыскать их. Быть в состоянии поехать к ним, когда это случится.
— Раньше надо было думать!
— Но я не могла.
— Что это вообще за история?
— Она сложная. И в то же время очень простая.
Миша садится. Она пытается вспомнить все, она больше не смотрит на собеседницу. Начинает рассказывать. Вскоре она обращается не к директрисе, а к самой себе или к кому-то, кого уже нет.
— Меня забрала мамина двоюродная сестра. Мне было десять лет, и прежде я ни разу не встречалась с нею. Во время войны она сумела уехать к друзьям в Швейцарию. Все нужно было восстанавливать. На боли и пепле. Она удочерила меня, потому что не имела выбора. Мы жили там. Она рассказала мне, что мои родители умерли в лагерях, и точка. Она не могла говорить об этом. Она вела себя так, будто всего этого никогда не было. Возможно, из чувства стыда. Такой стыд вам неведом. А еще из-за печали. Она выжила, а остальные умерли. Повзрослев, я стала искать. Я обнаружила их след. Выяснила, что они пережили, куда их перемещали. Дранси, Аушвиц. Но были у меня и другие воспоминания, которые приходили все чаще и чаще, которые буквально преследовали меня. Далекие воспоминания, которые не соответствовали ничему из того, что мне рассказывали. Незнакомые лица, которые начинали расплываться, река, в которой мы купались, лесок за домом, заросший кустами ежевики, огромные тазы, в которых стирали белье, и прочие картинки без подписей. Как будто бы все это было не со мной, как будто бы все это не более чем сон, чем фантазия. Я поняла, что вопросы причиняют боль и что ответов не будет. Я приняла молчание. Эта женщина воспитала меня из чувства долга. Денег у нее было мало, но она платила за мое обучение. Когда я стала совершеннолетней, она уехала обратно в Польшу. Там тоже все умерли, но она отыскала места своего детства. Я много раз приезжала навестить ее. Во время нашей последней встречи, незадолго до ее смерти, она наконец рассказала. Она рассказала мне о молодой паре, о Николь и Анри, которые рисковали своей жизнью, чтобы спасти мою. Она не была уверена, что помнит имена точно, но для меня они прозвучали чрезвычайно знакомо. Она мало что знала о тех трех годах, которые я провела у них. Только то, что они держали меня у себя, все время, и воспитывали как собственную дочь. Когда она умерла, я пыталась найти их. Но я не знала их фамилии. Она забыла ее.