Иткин, Савинер, Бердников… – отец Антона Бызова называл их, обитателей огромного доходного дома, «толстовцами».
Здесь, пожалуй, стоило задержаться…
Сколько их было, выпускников гимназии Мая, на той фотографии, – сидевших за столом, смотревших мне в глаза, не моргая, – девять?
Девять…
И – они пристально меня рассматривали из 1912 года, из эпохи краткого русского процветания. Но могло ли вразумить меня повторение простых фактов? Опять: фотография, изготовленная в престижнейшем ателье Буллы, и плохонькая репродукция из «Огонька»… – между дореволюционной магической фотографией и советской изопродукцией была связь…
Затрубил Додик, – с надутыми красно-пятнистыми щеками, в открытом окне; неутомимый виртуоз дул в трубу, из окна – лился похоронный марш Берлиоза; и вот уже печально-торжественный марш перетекал в томительную монотонность «Болеро» Равеля, – нельзя было лучше Равеля с Додиком выразить тревожную заторможенность.
Время пятилось… – пятилось, подчиняясь сценарию, не согласованному со мной, не синхронизированному с позывами памяти?
А вздорная память моя, вопреки попятной ритмике, активировала инстинкт самосохранения?
Я вспоминал, значит, – существовал?
Я – был, был, и, значит, – есть: «был-есть» в настоящем-прошедшем времени, подмешивающем частицы «тогда» к «сейчас»?
Но можно ли в воспоминаниях-размышлениях возродить алмазные пылинки в косом луче, упавшем на страницу книги, дуновение ветерка, качнувшего занавеску, принёсшего аромат клевера? Опять – не ущипнуть ли себя?
Так.
Так, ещё щипок.
Неужели я, – есть?
Отлегло, – есть, в наплывах воспоминаний.
Память, сопрягая боли и радости, сопротивлялась распаду…
И: вопреки естественным распадам, противоестественно, – и заново, – сплавляла мысли с чувствами, наделяла целью?
Хорошо бы, хорошо бы…
Но время-то, бесплотное, эфемерное, обхватив, стиснув абстрактными щупальцами, пятилось в аритмично-невнятном танце: ускоряясь ли, замедляясь, то истаивая в вальсовой плавности, то резко бросаясь туда-сюда, будто в ирландской джиге, дезориентируя не только вестибулярный аппарат, но и память? Вновь, как в качку на палубе, зашатало, голова закружилась, – спазм?
Спокойнее, ещё спокойнее, – зашептал внутренний голос, – всё действительное – разумно.
Поток верхнего света, парящие галереи, полотнища с эмблемами коммерческих брендов; изыски ширпотребного дизайна, предписанные маркетинговой модой храму купли-продажи, игнорируя увещевания внутреннего голоса, приплясывали в глазах.
В объёмной витрине фитнес-центра бежала по бегущей навстречу резиновой дорожке, оставаясь на месте, блондинка с развевающимися волосами.
Голубой воздушный шар отплывал от мансардного, слепо отблескивавшего окна гостиницы.
Мельтешили чёрные точки.
Сейчас, почувствовал, не удержусь на ногах и грохнусь, рассыплется калейдоскоп потребительских соблазнов…
Чтобы не грохнуться, прислонился к островному киоску с травяными шампунями из Аквитании.
Присесть бы и – выпить кофе…
Однако – не в британской кондитерской; тогда – Starbucks Coffee?
Да, – туго соображал, – за низеньким барьером с пластмассовыми, с анютиными глазками, ящичками, – столики и креслица американской кофейни…
Америка прославилась паршивым кофе, – вспомнил, но было поздно, – дежурная улыбка: капучино или эспрессо?
И ещё улыбка: присыпать ванилью?
Прежде, чем я сделал выбор, в ушной раковине без всякого повода грянул «Марш энтузиастов» духовой оркестр, такой, какие играли по праздникам, уж точно – Первого мая, в годы послевоенного детства-отрочества в Саду Отдыха, в ЦПКиО, в районных парках, на выбеленных по весне эстрадах; сейчас, однако, оркестранты толпились на чёрной мраморной лестнице неведомого дворца: возбуждение, надутые чёрные щёки трубачей в белых, притопывавших туфлях, чёрный блеск труб.
– Присыпать ванилью?
Допустим, цветное кино в детские годы мои ещё не утвердилось, воспринималось как фокус, лишь манившая подростков «Девушка моей мечты» с голой Марикой Рёкк в бочке и – сказочный «Багдадский вор» были цветными, «раскрашенными», как тогда говорили, но сейчас-то куда подевались краски, почему белое становилось чёрным, а чёрное – белым?
Реал-астрал, реал-астрал, реал-астрал… с чего бы взялись обратные контрасты физиологии? – простенькую мысль заело; смех Шанского невпопад, опять умопомрачение, на сей раз весёленькое…
Негатив и позитив, взаимно обратимые сущности?
В голове воцарился ералаш, впрочем, – и на том спасибо, – цветистый.
А чернело в глазах, когда зондировал я потусторонний, астральный, мир?
Кинопесенку не забыл? – «белое становилось чёрным, чёрное – белым». Что за издевательство? Никогда прежде томления мои так контрастно не вторгались в физиологию, не путали, до «наоборот», восприятие…
Тьфу, о чём я… – дезориентированный мозг оккупировали «истины в предпоследней инстанции»?
Спасительный горько-горячий глоток; аромат ванили.
Ещё глоток…
Ещё…
Слава богу: ленточным галереям вернулись формы, рекламам – яркость, неутомимая блондинка в витрине фитнес центра, не без труда вписавшись в собственный контур, продолжила свой забег на месте.
Где оркестр-хамелеон?
Оркестранты с витыми трубами после беззвучного взрыва разлетались, – да-да, вверх тормашками, и – во все стороны; к лестнице атриума, вдоль марша, тем временем пристраивался эскалатор, уносивший к остеклённому небу цепочку фигур.
Запрыгали буквы: BIG SIZE by diplomat…
И опять в глазах потемнело, сгустились чёрные точки? Во тьме разгорался лозунг (слоган?): «копия понятнее подлинника»… Перечитал: «копия понятнее подлинника», – разве не так? Но с какой стати, всплывая из подсознания, разгоралась сия неоспоримая фраза в сознании?
Сигнал, – из прошлого или из будущего?
О чём сигнал предупреждал?
Вспомнил, вспомнил, – фраза, вспыхнув, отсылала к спорам-разговорам в Толстовском доме: у Бызова, Бердникова.
Эхо запальчивых споров юности, позволяющее смахнуть старческую слезу, или – санкционированное свыше совпадение? Кстати, в позапрошлом году, – недавно! – я с Юрой Германтовым обсуждал путаную диалектику подлинника и копии… – совпадение?
Да-да, совпадение как усилитель сигнала, стимул актуализации… – нечто большее, чем созидательное безделье, намёк на прояснение цели?
Надо бы развернуть мозги, но… – куда, как?
И кто сейчас я, – с ослабевшими чувствами, заблудившимися мыслями, – жертва маразма или небесных манипуляций?
Горячий горький глоток, ещё глоток; аромат ванили.
Воображаемое табло погасло, внушительной декорацией обстроил кофейню атриум; оранжевая стена с орнаментальными рельефами из крашеного гипса и загадочной вывеской «Биррерия», галереи с эскалаторами, рекламами.
Всё-таки: цветное кино, не чёрно-белое?
Близ кофейни, у секции дорожных сумок и чемоданов, облагороженной ветвистой икебаной, взращенной в угреватой напольной вазе, над которой взлетели трости и зонтики, дурачились клоуны, – тощий, долговязый беззвучно растягивал меха гармошки, тот, что пониже, плотнее, размахивал берёзовым веником, зазывал после циркового сыр-бора попариться в бане; когда-то две популярные бани конкурировали неподалёку, за углом Кузнечного рынка, на улице Достоевского, и в Щербаковом переулке, напротив дома Шанского… – здесь же, в атриуме «Владимирского пассажа», помимо неугомонных клоунов, дожидались старта и «спокойные» герои дворового представления. Затянутый в чёрное трико мим с меловой печальной маской вместо лица держал в одной руке красную гвоздику на длинном узловатом стебле, в другой – палку с квадратом фанеры и рукописным плакатом на нём: «Наслаждайтесь непониманием!»; мим на меня нескромно посматривал, прожигал взглядом, но был и равнодушный к моей персоне театральный люд. Троица героев-любовников с испитыми лицами, напяливших кафтаны, камзолы, панталоны из костюмерной фонвизинского «Недоросля», – на всех панталон не хватило, один был в засаленном камзоле с фальшивой орденской звездой и джинсах… – ряженых оттеняли анемичные актрисы со следами былой красоты, пригодные скорее для минорного чеховского репертуара, чем разнузданного площадного мажора; удлинённые платья, широкополые, с волнистыми краями, поблескивавшие тёмной соломкой шляпы.