Литмир - Электронная Библиотека

Да, жизнь я вёл странную, активность моя была сродни любви со всей её растянутой гаммой чувств, но, выпадая из времени, блаженствуя, упиваясь счастьем созерцания и спонтанного сочинительства, по ночам я возвращался на сумрачную сторону своего сознания; впрочем, в бессонной беспощадности к себе, неисцелимому от фантомных болей, клин вышибался клином, – вопреки повышенной влажности, ослабевали боли в суставах, пояснице.

Поздняя осень перетекала в календарную зиму, шумели ливни, били потоки воды по крыше, разыгрывались и бури на море с разрезавшими окно молниями, а я уже не только измучивал себя упрёками, – бог знает, какие прегрешения раскапывал в себе, возможно, интуитивно надеялся перешибить душевной болью нытьё в суставах, – но и жадно впитывал атмосферу одиночества, почти заброшенности, находил в ней щемящую радость; после мазохистской пытки успокаивался, наверное, контраста ради с театрализованной бурей, – со мной оставались милые детские обиды, искусственно драматизированные ломки отрочества, вздорные порывы и ошибочные тропы влюбчивой юности, но, пожалуй, куда убедительней иллюстрировали досадливую бесполезность отражений и отзвуков, скопившихся в моей памяти, трамвайные огни, – красные, синие, белые, зелёные, – в безнадёжно-тёмной перспективе Литейного ли, Лесного, Среднего проспектов, Садовой улицы; мигание сигнальных огней, прожигавших тьму лет, озвучивалось нежным, одолевавшим рёв бури и резонировавшим с сердцем постукиванием трамвайных колёс, давным-давно укативших в металлолом. Именно такими ночами в тосканской глубинке, когда изводила память, я приближался к чему-то таинственному, что дожидалось меня, переполненного ненаписанной прозой; треволнения ночи, однако, изгонялись рассветом, громы-молнии и хляби небесные оказывались посланцами ранней, ещё не сменившей осенне-зимнюю палитру Тосканы, лишь закурившейся мимозой, опахнувшей свежестью фиалок и крокусов, весны; ненастье бывало кратким, растворялись пряди тумана и – да будет свет! – орошало мир солнце.

Так осень-зима за окном или весна?

Или – внезапное лето?

Счастливая повторяемость!

Надышавшись солёным воздухом, отобедав, – хотя бы в дворике остерии, осенённом безлистным, узловатым платаном, – я не на мёртвый час отправлялся в свою мансарду, а на второй сеанс созерцания и писания: огибал терраску с облетевшими масличными деревцами, (под ними с октября была натянута сетка с опаловыми капельками слепого дождя), тропинка заманивала на ближний холм с побуревшим, доклёванным птицами виноградником и, – расширялся горизонт, день за днём, но будто впервые, я попадал в холмистую страну охры и синевы, издавна завораживавшую на ренессансных полотнах, теперь – отданную мне во владение: ничто не исказило, не обесцветило её, сочившуюся живыми красками, за нахрапистые годы технического прогресса – девственные холмы с изумрудными пятнами опередившей весну, пробившись сквозь чёрную пашню, молодой травы, с вкраплениями в охристые округлости масличных и пиниевых рощиц, с кипарисами вдоль просёлков, огибавших амбары ферм, с фоновыми кукольными крепостями, колоколенками на избранных макушках, и так – во все стороны, – до волнистого горизонта и растворявшихся в небе гор.

Визуальные сны?

Неужели, – не мог не переспрашивать себя, – я это вижу в последний раз?

В седловине сверкала пелена моря…

И – сверкание меркло, синели волнистые силуэты…

Метафорические волны вырастали в валы, накатывались, укачивали, а зрение обострялось: я мог пересчитать былинки на лекальных границах холмов и неба…

Я поднимался с холма на холм, переходил из зала в зал природной пинакотеки: тропинки петляли, разбегались, и – глаза разбегались, мало того, что хаос палитры преображался в картины, так ещё наглядно менялись стили, манеры письма, разнохарактерные пейзажи перетекали один в другой: лессировки Высокого Возрождения вытеснялись жирными мазками импрессионистов… – вот где уживалась классика с модернизмом, я гонялся за причудами неба, и – вдруг, опять вдруг! – контуры раскисали, краски окутывались невиданными оттенками; ночью, если бессонница отступала, цветные сны продлевали дневные мои прогулки по живописи; бывало, увязал в рельефных мазках.

И чего же мне, спрашивается, не хватало?

Казалось, восхитительные ландшафты успокоят совесть мою, сгладят душевные перепады, однако чувствовал я, что восторг созерцания, – чрезмерен, что, насытившись природным благолепием, я изголодался по аритмии города, и – отправлялся в Рим, в средоточие вечных гармоний и извечных противоречий, где дивился неистощимому ресурсу образности, которым обладали древние камни; дивился безотчётно, однажды, как во сне, шёл и шёл по бесконечной Аппиевой дороге… впрочем, не только в избыточный, античный и барочный Рим отправлялся я за сменой картин и ритмов: зарядили дожди, съездил в Вену, в Мюнхен. Но это были «дальние» путешествия, за Альпы. А пару раз в месяц я навещал Флоренцию или Сиену, куда электрички долетали за полчаса.

До мелочей запомнилась последняя по времени поездка в Сиену.

Сначала, как всегда по пути в Сиену, ждал появления в вагонном окне суровых башен Сен-Джаминьяно, потом, дождавшись, благодарно проводив тёмные силуэты, выросшие из утренней дымки и тотчас же уплывшие куда-то назад, изучал лица итальянок-провинциалок, не сказал бы, что красивые, но – необъяснимо значительные и словно знакомые; не позировали ли мои простоватые попутчицы для ликов Мадонн, которые прижились в Уффици? Тут необязательные размышления мои прервал скандал, раскричался седовласый кондуктор в форменной зелёной тужурке с золотистыми галунами, этакий благородно состарившийся Массимо Джиротти. – Какого дьявола, синьор, – возмущался кондуктор-Джиротти, – обращаетесь ко мне на английском? Не забывайтесь, вы не в ковбойской Америке, вы – в Италии; грозовую атмосферу разрядило прибытие на вокзал Сиены.

И в тот день в Сиене, – именно в тот день, – смакуя небезвредное для моих суставов винцо на Кампо, любуясь радужной солнечной короной над головкой башни палаццо Пубблико, я ощутил требовательный толчок в груди, да ещё внутренний голос приказал тихо, но внятно, твёрдо: тебе надо вернуться.

Резануло, – зачем, для чего?

Однако покорился.

Вернулся.

Кстати, накануне отлёта в Петербург из аэропорта Пизы, бродил по холмам, перекусывал в придорожной таверне, покупал вяленый инжир под зонтами пиний, а сельская кассандра посулила мне дорогу домой…

Хорошо, подчинился толчку, вернулся в Петербург и… – ну да, плюхнулся в своё ненаглядное прошлое, то задел взором, сё, тот сигнал принял, этот, почувствовал шестым чувством, что стрела судьбы пронзит и укажет путь, а дальше-то, обнадёженный Илья Сергеевич, – что?

Испытать встряску?

Разрешиться от бремени?

Обнаружить и «назвать» замысел?

И заодно с обретением замысла, – «обрести себя», разгадав, наконец, на финише лет своё назначение?

Ну-ну, программа максимум.

С полминуты рассматривал свою физиономию в хромированном выпуклом торце кофеварки, – когда-то меня, трёхлетнего, поразило деформированное личико, розовато расплывавшееся в зеркальном шаре на новогодней ёлке, но сейчас-то мне был предъявлен отталкивающий итог жизненных деформаций: провалы щёк, дегенеративно сузившийся лоб, карикатурно удлинившийся нос.

И, – отвернувшись, чтобы не заморачиваться отнюдь не дружеским шаржем, инерционно припоминая, как укладывались до будущего года в коробку с ватой зеркалисто-хрупкие игрушки, а осыпавшуюся ёлку со стыдливой торопливостью выносили на помойку, – я увидел Даньку Головчинера, о котором опять благополучно забыл: в руке у него уже был помимо фирменного пакета с деликатесами от «Лэнда» ещё и клетчатый, только что, судя по всему, приобретённый дорожный баул, – солидный и пижонский одновременно. Данька посезонно – весной, до наступления жары, и осенью, когда жара спадала, – водил в Венеции русскоязычных туристов «по местам Бродского», сам он говорил: «по следам Бродского», – очевидно, шёл в гору: приоделся, приосанился, что называется, сменил имидж. От него, «косившего» прежде под «поношенного» престарелого битника, повеяло старомодной элегантностью и – вопреки привычной сутулости – разогнул позвоночник, держал прямо обтянутую добротной тканью – в ёлочку? – спину; слава богам, мне не угрожало Данькино красноречие, он с покупками приближался к выходу из Пассажа журавлиной своей походкой, однако перед раздвижными стеклянными дверьми будто бы споткнулся о незримый порог, резко развернулся и! – направился ко мне.

19
{"b":"795059","o":1}