Подвыпивший старый друг обгладывал варёную курицу, бредил от горя и целыми кусками цитировал неувядаемый роман Булгакова.
Лемков запил месяца на два беспробудно. Говорят, попутно заработал два микроинсульта. Отлежался полгода по больницам и госпиталям, превратился в отшельника и молчуна, но выпивать не перестал. Писал картины, записывал чужие, старинные холсты ожесточённо, с потрясающей энергией и быстротой. Подготавливал «малых и больших голландцев»6 к подделкам под Рубинса и Тициана. Сворачивал полотна в рулоны, так хранил. Никому и никогда не показывал своих творений.
Что касается самого Олега Точилина, коварная Тамара оставила заметный след и в его творчестве. Обманывая себя, обманывая бывшего соратника Лемкова, что ему безразличная эта похотливая, гадкая самка, Точилин тайно поджидал, встречал её по вечерам во дворе мастерской старинного своего друга, когда она возвращалась с учёбы. Подлому Точилину удавалось порой заманить в коммуналку на пять хозяев в Даевом переулке эту блудливую, наглую тварь, полнеющую на глазах в своей волнующей беременности. Он писал её, обнажённую, с натуры. Она откровенно издевалась, куражилась над его страданиями, дико хохотала во след, когда Точилин после сеанса позирования, пока она одевалась, скрывался в общем, коммунальном туалете. Требовала с него деньги. Немалые. Он платил. Платил за лицезрение возлюбленной. Сколько было на тот момент денег, столько и отдавал. Даже в иноземных долларах. И ни разу не дождался благодарности, ни устной, ни письменной. Несчастный Точилин по ночам выл в своей коммуналке в грязную подушку от бессильной злобы, похоти и зависти, напивался в одиночестве и не мог утолить своего бешенства ни с одной, будь то прыщавая тощая девица из студенток или замужняя, располневшая торговка с ближайшего рынка на Сухаревке.
И вот эпилог – скромная почтовая открытка. «Прощание с телом…» С этой фразой Олегу Точилину вспомнился не старый добрый товарищ Тимофей Лемков. К ужасу своему, он вдруг разволновался, будто впервые увидел ЕЁ, похотливую, откровенную, наглую обнажённость в унылой черноте стылого, сырого, вонючего подвала мастерской, «ковчега изгоев».
Однако, на этом свете не стало художника, наставника и друга. Известие это, к стыду Точилина, не принесло ему ни светлой грусти, ни печали. Наполнило его тело с ног до головы волнующими воспоминаниями безоглядной жизни двух придурков, мнящими себя художниками.
Отпевание
Из чувства справедливости и отмщения самому себе, что не переживал, как следует, при известии о кончине друга, Точилин принялся судорожно, в третьем часу ночи собираться к Лемкову, вернее, в его подвал. Приоделся. Новая, не белая, но серая рубашка, чёрный галстук, – почти всё, как положено. На похоронах Мастера хотелось выглядеть торжественно и цивильно.
К тому времени Точилин подработал «приличную копейку», как говаривал сам Лемков. Денег хватило на квартирку, в две смежные комнатки, в старой трехэтажке сталинских времен, в районе метро «Текстильщики». Появилась так же пара выходных костюмов, тёмный и светлый. Тёмный, с широкими, не по моде, лацканами он и напялил в ту трагическую ночь.
Для умеренно выпивающего художника, что превратился в подмастерье дизайнера по оформлению столичных витрин, согласитесь, довольно большой достаток: два костюма и квартира. Точилин сумел остановиться на грани среднего прозябания, не пропить ни больше, ни меньше. К сорока годам обрёл тупое, безрадостное равновесие серой, бессмысленной жизни.
Теперь равновесие было нарушено. Впечатлительный Точилин покачнулся в грустных чувствах и воспоминаниях, но устоял.
К трём часам ночи он решил добраться за двести рублей на такси до Остоженки. В то время за две сотни ещё можно было ночью добраться на такси от Текстильщиков в «центр».
Но в своей грусти и печали он не доехал до пункта назначения, притормозил работягу-частника на «москвиче-412» у метро «Парк Культуры». Лето было нежаркое. Пыльное, томительное, заторможенное. Хотелось прогуляться, проветриться.
Светало. На чёрных крышах домов лежала кисть сирени в полнеба. Сиреневый рассвет художник запомнил надолго, как последний день их безмятежной, сумбурной жизни.
Чёрные переулки древней Москвы с некрашенными фасадами домов, с паклей зелени неухоженных дерев напоминали декорации к фильму о советских временах, когда ждали перемен и дождались.
По мере приближения к дому с подвальной мастерской Лемкова, Точилин разволновался перед встречей с умершим другом и ощутил растущее чувство тревоги. Фасады старинных домов Остоженки с чёрными, провальными глазницами окон в окружении чёрных ветвистых дерев уже казались мерзкими, гигантскими пауками, что притаились перед нападением на жертву.
Минут через пятнадцать Точилин стукнул кулаком в ржавую железную дверь с кривой надписью синим кобальтом по диагонали – «Лемке-П».
Прадед Тимофея был из обрусевших немцев с фамилией Лемке. Советская история семьи умалчивает, изменил ли фамилию на Лемков сам отец Тимофея во спасение от известных сталинских ужасов. Или же сынуля, при очередной смене паспорта, сам поимел фамилию Лемков. Близкому кругу друзей было известно, что художнику хотелось осуществить мечту всей своей жалкой жизни и стать… евреем. Укатить навсегда на земли обетованные к самому Мёртвому, из всех живых на свете морей. Что ж тут поделать? Была и такая несбыточная мечта у человека и художника Тимофея Лемкова. Стать евреем. Обрести свою землю обетованную.
Синяя надпись широкой малярной кистью на входной двери в подвал была сделана давным-давно, самой Тамарой, в первые дни их сожительства. Написанное рукой свой возлюбленной, Тимофей сохранял все эти годы. Ржавеющую дверь принципиально не красил. Почему была приписана к фамилии Лемков буква «Пэ», и что это могло означать, никто так и не узнал. Даже сам хозяин подвала.
Стучался, грохотал Точилин кулаком в холодный, гулкий металл двери довольно долго. Минут десять. Расстроился, что тело старого друга могли уже вынести на погост. И творческий подвал осиротел. Навсегда. Оставалась крохотная надежда, что на ночь определили грешное тело художника в кладбищенскую церковь. Как и было написано на открытке: «Отпевание – в церкви Воскресения».
Грохот по железу от кулака Точилина затихающим эхом долго звучал по всему подвалу. По размеру подвальная мастерская была в половину старого жилого, пятиэтажного дома. Точилин было смирился с неизбежностью, собирался возвращаться в Текстильщики, но заприметил, будто сверкнул чей-то вытаращенный белок глаза в дырку, неаккуратно прожжённую электросваркой в железе под наблюдательный «глазок».
– Кто ж там зырит, такой наглый и молчаливый?! – выкрикнул в раздражении злобный и уставший Точилин. – Открывай, зараза! Дай попрощаться с другом!
У самого Точилина затылок съёжился от робости и страха. Не любитель он был мистических явлений. Вдруг, – подумалось, – сам покойник в дырку подсматривает. Тьфу ты! Напасть булгаковская!
– И кто ж это будет снаружи? – ответили вопросом на вопрос издевательским тенорком снизу, но сначала послышался шорох подошв, словно специально сбежали вниз по лестнице и поднялись вновь к ближе двери.
– Свои. Точила. К Тимофею.
– Перестаньте такое сказать: свои! – издевались хриплым тенорком. – Всех своих постреляли в тридцать седьмом! Какой-то буйный мужчинка колотится до моего помещения, и я желаю понять, кто это могёт быть!
– Твоего?! – озлобился Точилин. – Твоего помещения?! Открывай, придурок! Он ещё будет выёживаться и выяснять, кто пришёл! Сказано: свои! Открывай!
– Ой-ой-ой, кто бы такое говорил?! Узнаю! Никак предатель Точил Точилыч?! Не он ли приревновал и бросил друга погибать с безумной и ненасытной тёткой?! Уходи, иуда! Теперя я буду новым хозяином в этом прекрасном подвальном местечке! – взвыли, придуряясь, за дверью, меняя голос на фальцет. Но стукнул отпираемый железный засов.
– Шутю, Точила, шутю, – сказали опять хриплым и наглым тенорком прямо в дырку, для чего сложили бледные губы трубочкой. – Не делайте на меня такую лимонную морду!