– Щас, – сказал вдруг чёрный Тима и поднялся. – Долго ехал эапот, долго шёл по Москва. Схожу туалет, а то штаны… Новые. Испачкал. Чистить.
– Не надо в туалет, – мягко попросил Артур. – Нет света.
– Не ходи туда, не надо. Сходи, малыш, во дворик, – предложил Точилин.
Негр ослепительно, даже для сумрака подвала, улыбнулся.
– А зажигалка? – лукаво спросил он и понёс к туалету крохотный газовый факел.
Ягодкин с Точилиным с ужасом глянули на старшего Тимофея. Тот сидел на диване в той же позе киргиза, сгорбленный, жалкий, тяжко сипел, как астматик:
– О-хо-хо, что ж мне теперь делать-то, грешному?!
– Повеситься, – осмелел осипший Артур и зашипел негодующий:
– Закопаем обоих. Квазиморда противная! Убийца! Маньяк! Ты охренел совсем, мясник остоженский?!
– В ту прекрасную ночь застрелиться не прочь! – беззаботно пропел Лемков. – Но напьюсь – и опять промахнусь!
– Папа, – раздался спокойный, но подсевший, будто от простуды, голос чернокожего Тимы из-за фанерной двери туалета. – У тебя здесь человек на части.
Элегантный, будто скульптура из металла, невозмутимый чёрный Тима, в элегантном костюме стального цвета, вышел из сортира. Беззаботно вжикнул «молнией» на ширинке.
– Да, сынок, это моя бывшая возлюбленная, – ответил Лемков, низко, повинно склонил голову.
– Её пилили твои друзя? – простодушно спросил Тима-сын, подсел на диван к Тимофею-отцу, приобнял за плечо.
– Н-не-ет, ты что-о-о?! – хором заблажили Точилин с Ягодкиным.
– Эт-то он сам! Твой дикий папа! – воскликнул Артур.
– Да? Папа, ты сам? – тихо спросил черный Тима. – Зачем так? Сильно любил её? Да?
– Да, – кивнул Лемков. – Сильно и больно любил.
– Зачем пилить?
– Отомстил, – ответил Лемков.
– Понимаю, – спокойно сказал Тима-сын. – Пить водка дальше будем? За любовь.
– Наливай, сынок.
Тима-сын набулькал водки в четыре стаканчика. Все молча, не чокаясь, выпили. Тимофей-старший, кряхтя, встал, поплёлся в туалет.
Ягодкин и Точилин переглянулись, будто заговорщики, пересели к уверенному, спокойному чёрнокожему гостю на диван.
– Послушай, Тим, – просипел Точилин. Из-за сухости во рту он едва мог выговаривать фразы. – Ужасная история. Надо помочь папе.
– Надо, – мотнул головой Тима. – Тоже думаю.
– П-послушай, Мэрфи, – неожиданно влез в разговор вновь опьяневший Артур. Похоже, он успокоился от дикого поступка Лемкова по расчленению подруги. Свыкся с мыслью, что он сам невольный соучастник и товарищ убийцы, раз выпивает с ним за одним столом. Глаза Артура, ошалевшего от водки, от безумных событий последних дней раскосо подёргивались в разные стороны. Тонкие, бледные губы кривились в улыбке шизофреника. – П-послушай, а-а п-почему ты, собственно, негр? Как это случилось? Когда ты почернел?
– Ты – зачем белый? – спросил Тима-сын.
– Реально. Зачем? – удивился Артур. – Судя по моей дурной жизни, это я – чёрный, а ты – белый. Костюм дорогущий, от Версачи небось? Цельнометаллический! Галстук прикольный, хотя тоже чёрный. Гуччи? Луи Виттон, Армани?! Подкаченный железом атлет! А кто я? Какой же я белый? Ничтожный, навозный червяк. Это я – чёрный! Реальный российский белонегр! Россисткий, о!..
– Бальзакер, прекрати! – сдержанно попросил Точилин. – Ещё не хватало расизм разводить тут!
– Не обижаюсь, – мягко, без упрека ответил чёрный Тима. – Привык. Мама – белый. Был. Негодяй, что делал меня маме, наверно, чёрный был. Какой-то нигер. Наверно, с Нигерии. Может, Сомали. Не знаю. В Ленинград наркотики продавал. Убили. Его не помню. Маленкий был. Потом мама умер. Дозировка, говорят. Сердце стало. Мне четыре было. Папа Тимофей меня квартире нашёл, накормил, помыл. Садик водил, школу-интернат отдал. Платил деньги за всё. Папой стал.
Точилин знал в жутких подробностях эту душераздирающую историю. Тимофей Лемков в юности сбежал от родителей в Ленинград, пытался поступить в художественное училище. Не удавалось несколько лет. Бродяжничал, ночевал по подвалам и чердакам. Не выдержал, созвонился с отцом. Московский авангардист простил беглого сына, позаботился, обзвонил ленинградских друзей, знакомых. У реки Пряжка, недалеко от Мариинского театра, наконец, пристроился Тимофей Лемков приживалкой в комнате коммунальной квартиры у дальних родственников. В училище так и не смог поступить. Возвращаться в Москву не торопился. Каменный мешок города на Неве не отпускал своим мрачным очарованием. И непроходящим вдохновением крылатых мостов, театральных декораций дворцов, соборов, обшарпанных домов. Устроился Лемков в котельную на Фурштадской. Как-то утром, после ночной смены вернулся в коммуналку, услышал тихий, умирающий детский писк в соседней комнате. С милицией вскрыли дверь. На бездыханном теле матери едва шевелился голодный трёхлетний ребенок. Четверо суток никто из двадцати трех коммунальных соседей даже не задумался, почему мать с сыном не выходят из комнаты. Тимофей забрал мальчика, с большими трудностями усыновил. Комиссия по делам несовершеннолетних всё ж не разрешила одинокому мужчине воспитывать ребенка и «содержать в условиях комнаты в десять квадратных метров», как было написано в протоколе. Пришлось определять Тиму в интернат Колпино, что рядом с Ленинградом. Но никогда Тимофей-старший не рассказывал, что Тима – чернокожий. Ещё до окончания интерната мальчик Тима уехал учиться в физико-математическую школу Академ-городка под Новосибирском. Его единственного из средних школ Колпино, как наиболее талантливого и одарённого, отметила комиссия Сибирской академии наук, что приехала набирать по областям и районам будущих учёных. Могущество России, по словам крестьянина Михайлы Ломоносова, будет произрастать, в конце концов, Сибирью. В Новосибирске Тима окончил университет, расправил чёрные крылья и улетел на Запад. Лемков постоянно отсылал приёмному сыну деньги на содержание в интернате, на обучение и пропитание в университете, благо в советские времена это были незначительные суммы: сто, сто двадцать рублей. На одних картинках на оргалите художники зарабатывали за неделю в два-три раза больше, каждый, и пропивали ту половину, которую Тимофей не отсылал.
Нынче чернокожему Тиме было где-то под тридцать годков. Ровесник. Он протянул глянцевую руку к Точилину с зажатым в огромном кулаке стаканчиком и сказал:
– Давай. Пьём. Знаю, ты – хороший человек. Точила… Правильно фамилия? Папа много рассказывал о тебье. Пьём.
– Выпьем, – Точилин растроганно сморщился, с благодарность прикоснулся краешком пластикового стакана к чёрным ногтям приёмного сына Лемкова. – И ты, Тима, – тоже. Очень хороший. Папа тебя всегда любил.
Они выпили вдвоём.
– Понятно, – обиженно проворчал Артур, отсел от них на край дивана, – один я в этом ковчеге изгоев – полное дерьмо. Все хорошие. Один я – чмо! Человек Московской Области.
– Ты – эгоист, – заявил чёрный Тима, зажевал капустой выпитую водку. – Живёшь для себья. Знаю. Папа рассказывал. Писал письма. Ты – Бальзакер.
– Я тебе не Бальзакер! Папа ему рассказывал, – разозлился Артур. – Твой папаша человека убил. И разрезал на куски! Вот. Он убийца и маньяк! А я людей не убивал. И я – плохой?! Плохой, да?! А костюмчик-то у тебя – железный! – с неприязнью и сложным восхищением проворчал Артур, имея в виду, поблескивающий в полумраке, будто металлический, элегантный костюм Тимы-сына.
– Зачем железный? – удивился Тима.
– Дорогой небось? – продолжал Артур.
– Тысяча триста долларз, – не без хвастовства и самолюбования отозвался Тима.
– И ты его носишь?! – издевательски глумился Артур.
– Нет, шкафу держу! – отшутился Тима-сын.
– Может, в нём смонтирован холодильник или обогреватель? – обратился к Точилину за поддержкой Артур.
– Остынь, Бальзакер, – миролюбиво попросил Точилин. – Хватит юморить. Надоело.
– Тима! – позвал из туалета Лемков. – Помоги!
– Иди-иди, Железный Дровосек, помогай своему папаше – маньяку и убийце, – злобно прошипел Артур.