Российские колонизаторы принесли в оседлые сообщества мусульманской Средней Азии юридическую иерархию, санкционировав работу казийских судов и переименовав самого казия в «народного судью». Подобный ход событий наблюдался во французском Алжире, однако российскую ситуацию нельзя назвать калькой с Алжира. Российская империя действительно внимательно следила за деятельностью Франции и время от времени обменивалась с ней разведданными[79], однако нельзя сказать, что она последовала французскому примеру. Данное институциональное решение полностью находилось в русле российских административных практик, впервые опробованных в Крыму и позже примененных на Кавказе[80]. Ни одно из требований, адресованных жителями Средней Азии царским властям, не было когда-либо удовлетворено российскими чиновниками. При этом, как мы увидим в главе 2, российские чиновники обращались за юридической поддержкой к муфтиям практически каждый раз, когда собирались предпринять институциональные нововведения, и, как правило, муфтии охотно предоставляли им свою помощь.
3.2. Имперский правовой режим
Глобальный подход к истории права усложняет наше понимание среднеазиатского региона XIX века. Однако имперский фон, на котором обычно помещают историю региона, представляется не менее сложным. Несмотря на то что историки права и исследователи колониальной истории давно заняты изучением вопроса правового разнообразия в колониях, правовая история периферийных регионов Российской империи и тем более ее колоний попала в фокус внимания ученых не так давно[81]. На сегодняшний день доступно лишь несколько отдельных исследований, посвященных Средней Азии и описывающих российский имперский проект, связанный с правами коренных народов. Данные описания представляют собой комбинацию сюжетов о спорадическом и осторожном приспособлении к местным нормам и нарративов о постепенном и последовательном влиянии имперских норм на местные. Роберт Круз усматривает в российском администрировании исламского права стремление сохранить «преемственные связи с прежними практиками»[82] и утверждает, что русские власти избегали «введения институциональных инноваций, которые могли бы спровоцировать мусульманское сопротивление»[83]. Ученый утверждает, что российские власти последовали примеру своих мусульманских предшественников (ханов и эмиров), став арбитрами в религиозных спорах[84]. Интерпретация, предложенная Крузом, верна по своей сути. Однако за нарративом о статичном, мягком приобщении к новым нормам она скрывает от нас важные разрывы с доколониальными правовыми практиками. В частности, Круз опасным образом упускает тот факт, что российские власти имели несколько другой образ мышления, чем ханы, и что взаимодействия между российскими колониальными властями и их подданными были основаны на предположении о безнадежной коррумпированности местной правовой системы, существовавшей до завоевания. Данное предположение очевидным образом повлияло на способ выражения идей о справедливости, которым пользовалось местное население. Особенно явным это становится, если учесть, что взаимодействие между жителями Средней Азии и российскими колонизаторами не обязательно следовало дискурсивным моделям, характерным для взаимодействий между местными сообществами и мусульманскими правителями. Теперь жители Средней Азии могли напрямую обращаться к властям, не следуя жесткому кодексу нотариального этикета, которого придерживались писцы во времена ханов. Переписывание образцов платежных документов, актов и официальных писем было обязательной практикой сохранения и передачи знаний, которой обучали в медресе. Благодаря этой деятельности язык писцов (мунши) изобиловал формулами и дежурными фразами, которые делали общение между ханом и его подданными лаконичным и максимально формальным. Такие конвенциональные письменные языковые практики уже не подходили для царской администрации, где сборщики информации интересовались подробностями дела и описанием событий[85]. Соответственно, появились новые сценарии и тропы[86], вследствие чего местным жителям не составило трудности угождать российским властям, испытывавшим неприязнь к формам закона, принятым у коренных народов.
Появился новый класс посредников, который помогал взаимодействию жителей Средней Азии с колониальными властями. Подобно большинству коренных представителей местной администрации – так называемой «живой стене» (living wall)[87], – эти люди населяли пограничное культурное пространство: они еще не были колонизаторами, но уже стояли ступенью выше среднего мусульманина, ближе к административным знаниям и бюрократическим ресурсам. Так, местные жители получили возможность нанимать русских поверенных, хорошо осведомленных в имперском праве. Такие личности, как Антон Глаз, были известны на весь регион за умение искусно маневрировать между юрисдикциями и представлять в разном свете правовой статус подзащитных. Представляя интересы некоего Файзыбая Батибаева в деле о неуплаченном долге, Глаз, будучи на грани проигрыша, подал апелляцию на решение народного суда, в которой заявил, что его клиент – казах-христианин, а следовательно, поскольку он не мусульманин, его дело должен рассматривать русский суд. Когда Файзыбая пригласили в областное управление, он сказал правду – что является узбеком (сартом), урожденным мусульманином, и соблюдает законы шариата[88]. Военные чиновники, которым довелось быть свидетелями изворотливости Глаза, пришли к выводу, что «видя, что законным путем выиграть и даже затянуть дело нельзя, решил затянуть дело путем нелегальным». Неудивительно, что военные чиновники, понимая, сколько сложностей могут принести такие поверенные, развернули дискуссию о том, разрешать ли этим людям представлять местных жителей в народных судах[89].
Также существовал контингент переводчиков, или толмачей, ярко описанный в рассказе Абдуллы Каххара. Эти люди тоже выступали в важной роли посредников между местными истцами и имперскими должностными лицами. Колонизаторы обладали слабым знанием среднеазиатских языков. Их сильная зависимость от переводчиков стала тяжелым бременем для имперской администрации[90]. Как европейские, так и местные свидетели не упускали случая упомянуть недобросовестное поведение переводчиков. С одной стороны, такие отзывы могли представлять собой попытки жаловаться на недостатки колониальной бюрократии; с другой стороны, осуждение переводчиков было распространенным мотивом, с помощью которого авторы старались угодить определенной аудитории. Такой аудиторией могли быть противники имперской политики надстраивания новой системы на базе старых институтов; этим читателям бы больше понравилось, если бы бюрократия активнее вмешивалась в повседневные дела местных институтов[91]. В Туркестанском генерал-губернаторстве, где письменная форма коммуникации играла существенную роль, военные чиновники сплошь и рядом пользовались услугами переводчиков. Как мы увидим в главе 4, заметки на полях перевода часто становились незаменимыми для того, чтобы чиновник, читающий документ, понял (запутанный юридический) контекст написанного. Этим легко объяснить карьерный взлет таких культурных посредников, как переводчики[92]. К примеру, Александр Кун[93], первооткрыватель «архива хивинских ханов», обязан своим знанием придворной культуры Кунгратского ханства (и другой информации о Хорезме) своему помощнику и переводчику из коренных жителей, Мирзе Абдуррахману. Сотни и сотни прошений дают понять, что множество имперских чиновников были вынуждены обрабатывать целую лавину бумаг[94]; Арендаренко[95] лаконично характеризует такую ситуацию как «канцеляризм». Этими бумагами их снабжали такие служащие, как Мирза Абдуррахман. Именно они брали на себя большую часть рутинной работы по переводу с чагатайского и персидского языков на русский[96].