«Когда я слушаю эти записи сейчас, они нравятся мне своей честностью и грубой силой, – говорит Кози. – В них есть энергия, которую вы можете получить лишь тогда, когда вещи только начинают обретать форму. Мы поступали так на многих уровнях, не только в музыке. Звук призван был привести к катарсису, использовался как штурмовое оружие». «Мы знали достаточно о формах экспериментальной музыки, чтобы понимать: нам не нужно ничего знать, – добавляет Слизи. – Мы были проводниками, музыка текла через нас».
В отличие от большинства сверстников-панков, для которых идея культурного комментария неизбежно сводилась к рок-клише, для более отважных Throbbing Gristle музыка служила оружием, позволяющим атаковать рекорд-индустрию. TG считали ее пропагандистским крылом растущей империи развлечений, включающей в себя новостные телеканалы, кинематограф, видео и музыкальные медиа, а также компании, разрабатывающие компьютерную технику и программное обеспечение. Для дистрибуции своих лязгающих заводских шумов – ледяной пародии на процесс индустриализации музыки – Throbbing Gristle основали лейбл Industrial Records. И хотя они следовали практике арт-галерей, издавая ограниченные тиражи упакованных вручную LP, видео и кассет с концертами, они также стремились сделать доступными как можно больше своих живых выступлений (многие из которых выпустили под названием 24 Hours Of TG – это был портфель с набором из 24 кассет, впервые вышедший в 1979 году и переизданный на CD в 2002-м). Кроме того, TG делали открытки, нашивки и значки, посвященные участникам группы. Они не гнушались ничем. Пока фальшивые бунтари хихикали в кулачок, Throbbing Gristle выпустили в мир своего рода поп-культурный вирус, стратегию, которую Пи-Орридж назвал «агрессивным использованием причуд».
«Думаю, резонанс, который может вызвать музыкальный коллектив, писатель или художник, ретранслируя мысли и эмоции определеннной группы людей, – это благословение, – говорит Пи-Орридж, оценивая наследие Throbbing Gristle. – Рисковать же унижением или просто ошибаться в своем отношении к миру и при этом жить в нем – это дар восприимчивости. Разорвать порочный круг изоляции и разъединенности, причиняющий столько боли, особенно подросткам, – замечательная, но пожизненная ответственность. Throbbing Gristle свели постблюзовый рок-н-ролл к его основам и очистили от американы. Мы нашли новый стиль, достаточно бунтарский с точки зрения имиджа и оснований, чтобы привлечь ранее никем не замеченную аудиторию. Мы вполне осознанно действовали без запланированного представления о результате. Нам самим были ясны наши цели – и это нами двигало. Мы изучали мир новых звуков на публике. Конечно, мы знали о том, что такое культовая группа и как она может объединять людей».
Для подрастающего Джона Бэланса существование Throbbing Gristle укрепляло его недоверие ко всем формам власти и питало восхищение девиантными способами самовыражения. Налаживая связи с индустриальным подпольем, он проводил собственные эксперименты с ленточными петлями и катарсическим электронным нойзом, c помощью музыки изгоняя внутренних демонов и исследуя свою сексуальность.
Урожденный Джефф Бертон, Бэланс родился в Мансфилде, графство Ноттингемшир, 16 февраля 1962 года, но его детство прошло в самых разных местах. Когда ему было два, родители развелись, поэтому первые годы жизни он проводил и у бабушки с дедушкой, и у мамы, жившей со своей сестрой. С отцом, Ларри Бертоном, большую часть жизни Бэланс не общался, хотя недавно они установили какой-никакой контакт[28]. «Он еще более беспокойный, чем я, – смеется Бэланс. – С ним случаются нервные срывы и все такое. Он всегда дрался с менеджерами – колотил их и потом увольнялся, никак не мог удержаться на работе». Мать Бэланса Тони почти всю жизнь была домохозяйкой и некоторое время училась ювелирному делу в Гримсби.
Тибет родился в конюшне, Бэланс – в окруженном животными амбаре. «У меня развилось что-то вроде комплекса Христа, – объясняет он. – Мой папа был батраком, занимался скотоводством, учился в сельскохозяйственном колледже. Я родился на территории госпиталя для контуженых солдат. По-моему, на самом деле это была психиатрическая лечебница. Мои родители жили в сарае. Это громадное строение, оно стоит до сих пор; я хочу забрать с крыши флюгер. Он висит ровно над тем местом, где я родился. Мне нужен этот флюгер, чтобы внести немного баланса в свою жизнь». Когда он жил с мамой у ее сестры, ему приходилось спать в собачьей корзине на полу. «Между нами с собакой установилась связь, – вспоминает он. – Я спал с ней, ел собачью еду и все такое. Когда мне было пять, если мама приводила домой какого-нибудь ухажера, который мне не нравился, я прибегал и кусал его за лодыжки».
Когда ему исполнилось шесть, мама вновь вышла замуж и ему досталась фамилия отчима – Раштон. «Сам я не хотел брать его фамилию, – говорит он. – Поэтому стал Джоном Бэлансом. Я запутался в самоопределении, в самом деле». Его отчим служил в Королевских военно-воздушных силах Великобритании, завершив карьеру в чине майора авиации. Раштон-старший был во многом продуктом среды собственных родителей: он вырос в Британской Индии, где угнетение считалось нормой. Он до сих пор утверждает, что у него нет музыкальной жилки, поэтому ему не понять, чем занимается Бэланс. Однако мама Бэланса всегда была музыкальной, и его детство наполняли разбойничьи баллады, сентиментальные подростковые хиты Джонни Кэша, Мерла Хаггарда, Элвиса Пресли и танцы на столе под «Baby Love» The Supremes.
«Я был классическим одиноким ребенком, предоставленным самому себе, – вспоминает Бэланс. – Одним из тех, кто разбивает на газоне перед домом палатку и целыми днями в ней прячется, надеясь, что другие дети пройдут мимо. Я убедил себя, что, если другие дети не придут, мне не надо будет иметь с ними дело. Но когда мне исполнилось одиннадцать, меня определили в государственную школу-интернат. До этого я побывал в девяти школах, разъезжая повсюду». Пока он жил в Германии, Италии и Шотландии, у него было типично беспокойное и строгое военное воспитание. «Это было довольно тяжело и для них, и для меня, – продолжает он. – Я с трудом помню, какие игрушки мне нравились. Я играл с лего и пластилином, лепил божков и идолов, принося их в жертву. С семи лет я начал делать иллюстрированные книжки и рисовал девочек с развевающимися волосами, падающих в ямы с шипами. Мои истории немного напоминали Лавкрафта, хотя не помню, чтобы у нас были его книги. Дело всегда происходило в каких-то подземных пещерах, где я как бы гулял, а незнакомец передавал мне дряблый блинчик, и я летел через дыру в другую пещеру к людям с перепончатыми пальцами.
Недавно я их перечитывал и нашел рассказ под названием „Ариец“ (наверное, я отыскал слово в какой-нибудь халтурной книжонке в духе Блаватской), там идет речь о некой странной сущности, посещающей людей».
В школьные годы интерес Бэланса ко всему макабрическому расцвел. Он учился в финансируемой государством школе-пансионе лорда Уильямса в Оксфордшире, на тот момент одной из крупнейших в стране – в ней было около 2500 учеников. Некогда это была классическая гимназия, и в ней сохранились издевательские традиции «публичной школы» – вроде тех, когда жертву заставляют стоять на горячих трубах. Классы там были огромными и открытыми для детей из всех слоев общества, в первую очередь из семей дипломатов и военных. Кроме того, это была одна из первых школ в стране с отделением для детей с аутизмом. Днем все они учились вместе, а ночью примерно 70 пансионеров укладывались спать в длинных серых бараках, где над кроватями висели гравюры Луиса Уэйна, давно измочаленные в клочья от ударов мокрыми полотенцами.
Впервые Бэланс попытался установить контакт с потусторонним в двенадцать лет, когда написал письмо Алексу Сандерсу, самозваному Королю ведьм Великобритании, с просьбой принять его в ковен[29]. Хотя сейчас он называет его оккультистом формата News Of The World[30], тогда основные положения философии Сандерса ему приглянулись, особенно то, что ковен был «един с природой» и поклонялся Луне. Юному Бэлансу это казалось гораздо более привлекательным, чем начищать свою обувь и ловить плевки по дороге в церковь. Увлечение также отвечало его растущему чувству изоляции. С ранних лет он относился к окружающим просто как к «особям» и до сих пор предпочитает им деревья, уединение и собственную компанию. «Конечно, теперь это оборачивается против меня, – объясняет он. – Я так и не освоился в обществе. Совершенно не умею ни с кем обходиться, даже с друзьями. Можно обвинить в этом мой знак зодиака, но таким уж меня воспитали. Я никогда не протягивал руку людям первым, поэтому могу быть себе на уме целую вечность, а потом вдруг вспомнить: черт, я давно не звонил ни Тибету, ни Стиву Стэплтону. Они довольно общительные, а я часто кажусь себе плохим другом».