Литмир - Электронная Библиотека
A
A

Екатерина Шитова

Моя несчастливая счастливая жизнь

Гадюшник

Девять пар глаз уставились на меня, когда пожилая воспитательница Нинель Моисеевна распахнула двери:

– Знакомьтесь, новенькая!

Я прижала к себе рюкзак, втянула шею поглубже в горловину колючего свитера. Женщина указала на свободную кровать, аккуратно заправленную выцветшим покрывалом, неуклюже провела рукой по моим растрепанным волосам.

– Мы здесь дружно живем, правда, девочки?

Никто не ответил ей. Я угрюмо смотрела в пол, всем телом ощущая, как с разных сторон в меня впиваются стрелы недружелюбных взглядов. Слух улавливал неприятные шепотки:

– Рыжая!

– Глазищи-то свои выпучила.

– Родители у нее погибли…

– У Наташки тоже мать умерла, но она так зло не смотрела…

На негнущихся ногах я подошла к кровати и присела на край, сгорбив худые плечи. Не обращая внимания на девочек, я исподлобья уставилась в окно, прижимая к груди рюкзак, в котором лежали остатки моей прежней жизни: мамины бусы, отцовские кисти, Алисин блокнот и запах родного дома, который пока еще хранила вытертая коричневая подкладка…

За окном падал снег мягкими хлопьями, как будто и не было вчера оттепели. Я представляла, как этот снег укрывает в эти самые минуты три свежие могилы на городском кладбище. На этих трех аккуратных земляных холмиках с деревянными крестами я недавно лежала, уткнувшись лицом в землю. Лежала до тех пор, пока меня насильно не подняли и не увели с кладбища домой.

Дома тетя Наташа из соседней квартиры шептала своей сестре:

– Ни слезинки не проронила. Не всхлипнула ни разу. Все горе в себе держит, как бы умом не тронулась, – с беспокойством обе женщины смотрели на меня, неподвижно сидящую на диване.

Я знала, что завтра утром кто-то приедет и заберет меня. Услышала из разговоров соседок. Но я еще не знала тогда, куда увозят таких несчастных детей, как я.

Наш пес Лука разделял мое горе. Он не вставал уже несколько дней, тяжело переживая гибель хозяев. Когда и я уйду, он долго не протянет. Я знала, что он так сильно любит всех нас, что просто-напросто умрет от горя. Я видела это по его глазам, которые он иногда поднимал на меня. Мы с ним смотрели друг на друга, и оба понимающе молчали. Потому что боль не давала говорить…

Последнее,что я сделала дома – приложила ладонь к стене, оклеенной старыми обоями в цветок. Это было тайное прощание.

Сейчас я сидела на пружинистой кровати интерната, которая должна стать моей, смотрела в окно, думала о могилах мамы, отца, Алисы, о Луке – как он там.

А девочки шептались, до меня доносились лишь обрывки их разговоров:

– Рыжая…

– Погибли, да-да, совсем недавно. Разбились все втроем…

– Сидит, молчит…

– Может, плохо ей, или с ума сошла…

“Рыжая”. Так меня называли все пять лет, которые я прожила в гадюшнике. Иначе свой интернат я никак не могу назвать даже сейчас, спустя много лет.

Смена обстановки, жизненного уклада, привычек была так разительна и неприятна, что поначалу мне казалось, что меня определили в тюрьму, в колонию строго режима, или как там они называются. Я внезапно и остро, с тоской, сдавливающей грудь, поняла, что чувствуют птицы, когда их приносят из леса домой и сажают в тесную клетку. Они начинают медленно умирать в неволе. Я тоже медленно умирала. День за днем мне казалось, что я больше ни минуты не смогу здесь, не выдержу.

Я стала изгоем в детском коллективе. Мне сложно было оправиться от горя, поэтому вначале я совсем не разговаривала. А когда немного присмотрелась к девочкам-соседкам, то поняла, что с ними и разговаривать-то не о чем.

Соседки постепенно возненавидели меня в ответ. Я им мешала своим присутствием, нарушала их тесный "семейный" круг, не хотела подчиняться и выполнять указания.

Сначала я пыталась искать помощи у Нинель Моисеевны, но быстро поняла, что её взгляд теплится ложным пониманием. В глубине души она холодная, безразличная. У неё всегда была одна отговорка:

– Постарайся с ними договориться. Они такие же дети, как и ты.

Как-то эти “такие же дети, как и я” побили меня так сильно, что я не могла встать от боли и унижения. Я сидела в туалете, прижавшись спиной к теплой батарее, ревела в голос и звала отца.

По губам текла кровь, смешивалась со слезами. Губы щипало от соли. Я изо всех сил прижимала ладони к лицу, чувствуя, как по ним течет что-то тёплое.

На шум прибежала уборщица тетя Глаша. Единственный человек, которому, как мне казалось, я была небезразлична в этом сером здании.

– Ну что за девки! Чертовки сущие, – причитала она, подставив под струю холодной воды, сильно отдающую хлоркой, махровое полотенце. Она обтерла им мое распухшее лицо. В этот момент я мечтала только о том, чтобы тетя Глаша забрала меня отсюда к себе домой. Прямо сейчас.

Я знала, что она живет в деревянном бараке на окраине города, с тремя старыми незамужними сестрами и десятком тощих кошек. Я знала, что они живут очень бедно и убого. Но мне было все равно. Любое место я бы хотела называть своим домом, но только не интернат.

– Ты бы поменьше попадалась к ним на глаза. Мальчишки реже дерутся, чем они. Вот ведь, не повезло тебе, горемычной, попасть в такую компанию. Как и помочь-то тебе, не знаю.

Конечно же, она не взяла меня к себе. Даже и не думала об этом. Но на протяжении следующих пяти лет она была единственным человеком из персонала, кто сострадал мне в моих бедах. За это я любила её, отдавала для ее сестер свое печенье с полдника. Мы часто любим людей только за то, что они к нам хорошо относятся.

Нинель Моисеевна не придавала дракам большого значения. У неё были проблемы поважнее. Она отчитала всю нашу спальню, умело выставив меня виноватой в конфликте.

– Если ты и дальше будешь замыкаться в себе, то у тебя постоянно будут подобные проблемы с коллективом.

Ночами я плохо спала, а днём меня преследовали видения. Тени ходили за мной по пятам, я чувствовала их, но в глубине души радовалась этому: мне казалось, что с ними я не так одинока. Что это были за тени, я не знала. Мне хотелось, чтобы это был отец.

Иногда со мной случались обмороки. Никто не обращал на них внимания, списывали на нервное перенапряжение, давали успокоительное, которое я клала за щеку, а потом выплевывала в унитаз. Мне даже нравились эти тени. Они помогали сохранить внутренний мир, правда, не спасали от мира внешнего…

– А давайте ночью Рыжую зубной пастой измажем? – и по комнате разнеслось злобное хихиканье.

Они были отвратительны. Мерзкие, бессовестные, малолетние стервы. Иначе не сказать. Цвет моих волос, отцовское “золото”, не давал им покоя ни днем, ни ночью.

Их раздражала моя внешность, моя замкнутость и отчужденность, моя манера общения. Я не боялась их, и это проявлялось во всем, даже в интонации голоса.

Поняв, что каждое мое слово оценивается, как неверное и оскорбительное, я стала стараться не вступать с ними в диалог, молчала, как рыба, даже тогда, когда они обращались ко мне.

Тогда они стали называть меня “умственно отсталой”. Поначалу я велась, как дура, на каждое оскорбление. Невозможно не реагировать, когда тебя впервые в жизни обзывают тварью или тупой свиньей. А когда они оскорбляли мою погибшую семью, у меня совсем срывало крышу.

Пусть я постоянно оказывалась проигравшей в этих неравных драках, но и им тоже здорово попадало: мне тоже удавалось разбить губу или выдрать клок волос кому-то из них, пока они не налетали на меня всей стаей, как злобные вороны.

То, что мое лицо часто напоминало синяк – этого, как будто, никто не видел. Или не хотел видеть. “Социально-сложная” – так называла меня Нинель Моисеевна.

У воспитателей и воспитанников в интернате был общий, давным-давно устоявшийся и слаженный внутренний мирок, со своими законами и правилами. Всем казалось, что я эти правила не соблюдаю. Так и было на самом деле. Я не хотела и не собиралась жить по их правилам. И в этом была причина постоянных жестоких нападок. Меня силой заставляли подчиняться. Но так и не заставили.

1
{"b":"794436","o":1}