Бедняжку Леви Блайта бабушка забыла только через три года. В шестнадцать она безнадежно влюбилась в парня, известного как Дублин – кличка происходила от места его рождения. Дублин научил ее курить сигареты и однажды сказал, что она красивая.
– Красивая, – сказал он, смеясь, – но странная, как и все в вашей семейке.
Он потом подарил Эмильен ее первый поцелуй и сбежал с Кармелитой Эрмосой, которая вполне соответствовала своему имени[10]. Какая несправедливость!
В 1922 году, когда Эмильен было восемнадцать, семья Ру претерпела ряд изменений, что только подтверждало, что члены ее в самом деле странноваты. Пьерет, от которой действительно можно было ожидать сюрпризов и которой исполнилось пятнадцать, влюбилась в пожилого джентльмена, чьим увлечением было наблюдать за птицами. Никак не сумев привлечь к себе внимание орнитолога – не помогло даже ее появление на пороге его дома практически нагишом, если не считать нескольких перышек, приклеенных к причинному месту, – Пьерет пошла на крайние меры и превратилась в канарейку.
Наблюдатель за птицами так и не заметил отчаянной попытки Пьерет завоевать его сердце и переехал жить в Луизиану, где его привлекла большая популяция Pelecanus occidentalis[11]. Все это только доказывает, что иногда на жертвы идти не стоит. Даже – а возможно, в особенности – на те, что принесены во имя любви. Семья постепенно привыкла к бодрому утреннему пению Пьерет и желтым перышкам, которые собирались в углах комнат и прилипали к одежде.
Рене, единственный мальчик в семье Ру, по части красоты превзошел отца в нежном возрасте четырнадцати лет. В семнадцать простые смертные считали его богом. От простых фраз Рене вроде «Не могли бы вы?..» и «Не хотите ли?..» юные особы заливались румянцем и впадали в истерику. Встречаясь с Рене Ру на улице, почтенные во всех отношениях дамы натыкались на стены, любуясь тем, как волоски на его пальцах блестят на солнце. Это само собой и само по себе было опасным явлением, но Рене оно сильно расстраивало, потому что, в отличие от Леви Блайта, ему на их улице скорее нравились мальчики, чем девочки, и это некоторым из них он показывал свою голую попку – хотя, конечно, не при сестрах.
Если не брать в расчет Пьерет, Эмильен считалась самой странной из всего семейства Ру. Ходили слухи, что у нее есть некий сомнительный дар: способность читать мысли, проходить сквозь стены и передвигать предметы одним усилием мозга. Но ничем подобным бабушка не обладала – не была ни провидицей, ни телепатом. Просто Эмильен была более восприимчивой к внешнему миру. Поэтому она схватывала то, что не удавалось другим. Если упавшая ложка для кого-то означала необходимость достать чистую, Эмильен знала, что матери следует приготовить чай – кто-то придет. Крик совы предвещал надвигающееся несчастье. Странный шум, услышанный трижды в ночи, означал, что близится смерть. С дареными букетами вообще каверзный вопрос – все зависит от цветов: голубые фиалки значат «Я никогда тебя не предам», а пестрая гвоздика – «Прости, но я не могу быть с тобой». И хотя иногда этот дар приносил пользу, юную Эмильен он сбивал с толку. Она с трудом отличала знаки вселенной от знаков, вызванных ее воображением.
Именно поэтому она начала играть на клавесине: глубокий голос инструмента заглушал лишние звуки, когда она нажимала на клавиши. Каждый вечер она исполняла разные воспроизведения итальянских любовных сонетов, что позже связывали с приростом населения в округе. Множество детишек было зачато под звуки любовной музыки Эмильен Ру, сопровождающейся ладным хором голосов брата и сестер: нежного тенора Рене, пронзительного чириканья Пьерет и спиритического контральто Марго. Марго не была странной – но и красивой, как остальные, тоже не была. Что делало ее по-особому странной. А Маман становилась до такой степени прозрачной, что дети, протянув руку сквозь нее, словно сквозь пустоту, ставили бутылку с молоком в холодильник, часто даже не задумываясь об этом.
Как раз в это время на улицах Нижнего Манхэттена заметили человека, надушенного дорогим одеколоном и одетого в пиджак на шелковой подкладке; друзья величали его Сэтин, а знакомые – мсье Лаш. Говорили, что он приехал откуда-то с севера – то ли из Квебека, то ли из Монреаля (по-французски он говорил безупречно, но с необычным акцентом) – и что в своей круговой поездке, которую совершал раз в несколько месяцев, обычно делал остановку на Манхэттене. Причин его визита никто не знал, но предполагали, что ничего хорошего в нем не было, судя по тому, с какими мужланами он водил компанию, а еще по клацающему звуку, который издавала его левая нога из-за спрятанной в штанине брюк пороховницы.
В тот день, когда Эмильен встретила Сэтина Лаша, на ней была ее шляпка-клош ручной работы, разрисованная красными маками. Волосы были завиты и чуть выглядывали из-под шляпки, обрамляя изгиб подбородка. Чулок порвался. Стоял май, и по окнам кафе, где Эмильен только что отработала смену, подавая черный кофе с булочками в сахарной глазури потерявшим надежду ирландцам, хлестал косой весенний дождь. Ароматы глазури и скомканного как тесто чувства собственного достоинства еще не выветрились из ее одежды. Пока она ждала, когда прекратится дождь, колокола Святого Петра пробили пять, а по навесу над ее головой с новой силой застучали капли воды.
Задумавшись об очаровании таких минут, она любовалась дождем и серым небом так, как можно любоваться полотном подающего надежды художника, чья известность словно проглядывает из мазков его кисти. Пока она стояла, погруженная в эти мысли, Сэтин Лаш вышел из кафе, звяканьем штанины нарушая ритм колотящих по навесу капель дождя. Эмильен с замиранием сердца сразу отметила светло-зеленый кружок в одном его глазу и то, как великолепно он схлестывался с лазурно-голубым цветом второго глаза. Она была готова расстаться с предшествующим моментом – ведь этот был ничуть не менее прекрасен.
Пока они прогуливались по округе – Сэтин держал зонт над их головами, а край шляпки-клош Эмильен время от времени задевал правое ухо кавалера, – непогода влюбленным была нипочем. Они не заметили, как сгустились тучи и дождь полил с такой силой, что городские крысы, опрокинув тараканов на спинки и ступив на борт, поплыли по улицам на членистоногих плотиках.
В этот же день Эмильен представила Сэтина семье как суженого, и тот провел вечер, восхваляя лунки на ее ногтях. Сэтина быстро полюбили в квартире Ру. Вернувшись с работы, Эмильен часто заставала его увлеченно беседующим с Маман; с их губ колоритно сыпалась торопливая французская речь. А когда Рене пропал на три дня, именно Сэтин знал, где его найти. Эти двое вернулись вместе: у Рене был отколот кусочек переднего зуба, а у Сэтина не хватало мочки правого уха. На вопросы они давали один и тот же невнятный ответ: «Вы еще не видели того парня» – и заговорщически переглядывались, один храня тайну другого.
Однако самой необычной переменой в это время было удивительное превращение некрасивой Марго. После нескольких месяцев, прожитых в напряженном отрицании, семья Ру не могла не признать, что шестнадцатилетняя Марго беременна.
Для Эмильен это было особенно странное время. До этого каждая из сестер придерживалась определенной роли: Эмильен была красивой и таинственной. Да, временами немного странной. А Марго? Марго была лишь бледной тенью произведения искусства по имени Эмильен. Это у Эмильен всегда были тайны, а Марго жаждала узнать причину хитрой улыбки и красиво вскинутой брови. Но теперь – теперь уже жаждала Эмильен. И как жаждала! Особенно когда уже не Эмильен, а Марго – с сияющим лицом, румянцем на щеках и возбужденным блеском в глазах – посчитали главной в семье красавицей.
Имя отца Марго не называла. Лишь однажды, в момент слабости – после особенно мучительного допроса, учиненного старшей сестрой, – Марго провела пальцем по своей красиво вскинутой брови и сказала: «От любви мы становимся такими дурочками», отчего по спине Эмильен пробежал неприятный холодок, и она ушла в другую комнату за свитером. После никто больше не спрашивал Марго об отце ребенка. Правда, брат и сестры пристрастились делать ставки, наблюдая за проходящими по улице мужчинами.