Когда прошло два месяца и Рохелио попробовал подкатиться к Дамарис в постели, она ему отказала, следующей ночью тоже, и это повторялось на протяжении недели, после чего от дальнейших притязаний Рохелио отказался. Дамарис обрадовалась. Она уже оставила надежду забеременеть, сердце ее больше не замирало в трепетном ожидании, что, может, на этот раз месячные не придут, и не сжималось от горя, когда они в очередной раз приходили. Но вот он, то ли раздосадованный, то ли обиженный, взялся упрекать ее, что она испортила бачок от унитаза, и каждый раз, когда из рук у нее что-то выскальзывало – тарелка, бутылка, чашка, – что случалось с завидной регулярностью – ругался и высмеивал ее. «Ну и корова, – говорил он, – ты что, думаешь, посуда на дереве растет?» «Еще раз разобьешь – я с тебя деньги за это возьму, поняла?» Настала ночь, когда Дамарис под тем предлогом, что он громко храпит и не дает ей уснуть, ушла спать в другую комнату и больше уже не вернулась.
И вот она уже на пороге сорокалетия, того возраста, когда женщина засыхает, как случилось ей как-то раз услышать от дядюшки Эльесера. Недавно, как раз в тот день, когда она взяла щеночка, Люсмила выпрямляла ей волосы и, нанося на волосы специальный состав, похвалила ее кожу, так хорошо сохранившуюся – ни пятен тебе, ни морщин.
– Не то что у меня, – горестно вздохнула Люсмила и в качестве пояснения добавила: – Ясное дело, детей-то у тебя нет.
В тот день Люсмила пребывала в благодушном настроении и всего лишь хотела сделать ей комплимент. Однако Дамарис до самых печенок пронзила боль от осознания, что и Люсмила, и, конечно же, все вокруг в смысле детей поставили на ней крест, и правильно, она и сама это знала, но признаться в этом самой себе было невозможно.
Так что последнее замечание ее двоюродной сестры, которая в свои тридцать семь могла похвастаться двумя дочками и двумя внучками, вызвало в ней желание разыграть трагедию, как в телесериале, и со слезами на глазах громко, чтоб та раскаялась в своих словах, заявить: «Да, я назвала собаку Чирли, как дочку, которой у меня никогда не было!» Но она не стала разыгрывать трагедию и ничего не сказала. Просто положила щенка обратно в коробку и спросила кузину, звонила ли она на неделе отцу, дяде Эльесеру, который живет на юге и в последнее время неважно себя чувствует.
Спускаясь в деревню, Дамарис порой заходила к донье Элодии – спросить о щенках. Из всего помета у доньи Элодии оставался только один, она держала его в картонной коробке на полу в ресторане и по-прежнему кормила из шприца. Ей удалось раздать остальных по знакомым – как в деревне, так и в соседнем городке, но в живых щенков день ото дня оставалось все меньше и меньше – они умирали. Один погиб потому, что в новом доме на него напал главный пес хозяина, а еще семеро просто умерли, и всё, и никто не знал почему. Дамарис пыталась убедить себя, что все потому, что люди просто не умеют обращаться с такими маленькими щенятами. Но не раз и не два приходили ей на память слова Люсмилы – «Ты же так бедное животное до смерти затискаешь», – и возникала мысль, что она, быть может, тоже все делает неправильно и наступит тот день, когда и эта девочка к утру превратится в бездыханное тельце, как и ее братики.
К концу первого месяца из одиннадцати в живых осталось трое: та, что у Дамарис, тот, что остался у доньи Элодии, и тот, которого взяла Химена, женщина лет шестидесяти из соседнего городка, зарабатывавшая на жизнь продажей всяких индейских поделок. Дамарис очень удивилась, что щенок этой сеньоры не умер. Не слишком хорошо ее зная, она тем не менее была наслышана о том, что жизнь эта женщина ведет довольно беспорядочную. Как-то раз, во время фестиваля китов, Дамарис видела ее такой пьяной, что та и на ногах-то не держалась, а в другой раз, воскресным утром, наткнулась на нее прямо на ступенях лестницы, ведущей к пляжу из соседнего городка, где та, судя по всему, отсыпалась после попойки – грязная, с засохшей блевотиной на подоле.
– Наши-то уже, считай, выжили, – сказала ей донья Элодия, – теперь если кто из них и умрет, так уж совсем по другой причине.
Дамарис сначала почувствовала облегчение, а потом – удовлетворение, потому что на этот раз ошиблась не она, а Люсмила, хотя, конечно, ничего говорить ей она не будет. Кузина ее принимает на свой счет все, что только ей ни скажешь, да еще и взвивается по любому поводу. Так зачем нарываться на скандал, если малышка, которая уже и глазки открыла, и сама вперевалочку подходит за едой, одним своим видом может засвидетельствовать ее правоту?
Дамарис по-прежнему носила щеночка на груди, но та с каждым днем прибавляла в весе, так что ей все чаще приходилось спускать собачку на пол. Она уже научилась лакать из плошки, ела рыбные супы, которые Дамарис варила специально для нее, а в последнее время – и остатки обычной человеческой еды, как и другие собаки. Кроме этого, Дамарис учила ее делать свои дела где положено – не в доме и не в летней кухне, где обе проводили каждое утро, пока Дамарис готовила обед и складывала высохшее белье.
До сих пор Рохелио щенка ни разу не тронул. Но теперь, когда малышка стала более подвижной, когда она повсюду ходила за Дамарис хвостом, прыгала, хватала за щиколотки, да еще и приставала к другим собакам, пробуя на них свои острые зубки, пришлось держать ухо востро. Если Рохелио хоть что-нибудь ей сделает, если он посмеет хотя бы руку перед ее носиком поднять, она его убьет. Однако он всего лишь сказал, что пора уже убирать собачку из дома на улицу, а то как бы не привыкла быть там, где люди, и не испортила бы чего в большом доме.
Скалистый берег принадлежал дядюшке Эльесеру вплоть до семидесятых годов, когда тот был вынужден разделить этот участок земли на четыре лота и выставить их на продажу. С ним-то Дамарис и выросла, потому что парень, от которого забеременела ее мама, – солдат-призывник, проходивший службу на побережье, – бросил ее еще до родов, так что той, чтобы было на что дочку кормить, пришлось уехать в Буэнавентуру и устроиться там прислугой. Когда могла, она присылала деньги, а еще приезжала на Рождество, на Пасху и в длинные выходные, случавшиеся время от времени. Дамарис росла в хижине дяди Эльесера и тети Хильмы, расположенной на земле, которая тогда уже принадлежала сеньоре Розе, – этот участок был продан первым. Несколько позже соседний участок купил один инженер из Армении, а тот, что располагался позади, достался семье Рейес.
Семья Рейес – это сеньор Луис Альфредо, родом из Кали, но живущий в Боготе, его супруга Эльвира, настоящая уроженка Боготы, и их сын Николасито. Они построили себе большой дом, весь обшитый листами алюминия – самым современным на тот момент материалом, – с бассейном и просторной летней кухней, оборудованной мойкой для посуды и дровяной плитой для приготовления санкочо – тушеного мяса с овощами, жаркого и разных других праздничных кушаний. Еще там выстроили деревянную хижину для прислуги. Семья Дамарис перебралась на тот участок, что пока еще оставался непроданным и граничил с участком Рейес. А поскольку они регулярно приезжали в отпуск, Николасито и Дамарис подружились. Они были ровесниками и даже родились в один и тот же ужасно неудобный для дня рождения день – первого января.
Стоял декабрь. В деревню пока еще не провели электричество, Ширли Саэнс стала новой «Мисс Колумбия»[2], и Дамарис с Люсмилой проводили время, любуясь ее фотографиями в номерах журнала «Кромос», привезенных сеньорой Эльвирой из Боготы. Николасито играл в разведчика и устраивал пешие прогулки по скалам. Дамарис в этих походах доставалась роль гида, а еще они брали с собой фонарики, хотя и ходили днем. Им вот-вот должно было исполниться по восемь лет. Обычно Люсмила тоже составляла им компанию, но в тот день она пришла в ярость из-за того, что ей не разрешили возглавить экспедицию: швырнула на землю палку, которой уже успела вооружиться, чтобы было чем защищаться от гадюк, и отправилась домой, наотрез отказавшись участвовать в их затее.