– Сортир там.
Потом, опершись о стену для равновесия, она, как ни в чем ни бывало, снимает резиновый сапог, переворачивает его, и на землю выливается длинная струя коричневой жижи. Я в ужасе таращусь на нее.
Сэмми лукаво подмигивает.
– Болото.
У меня отвисает челюсть.
– Болото?
Потом она машет рукой и просто уходит. Обезьяны поворачивают головы и наблюдают за мной. Их глаза светятся в почти полной темноте. Мрак такой густой, словно меня проглотили. Мгновение я стою одна в орущей тьме, окруженная стрекотом, пульсацией, перестуками, я не могу сообразить, что делать. Живот сводит, и у меня не остается выбора: сломя голову устремляюсь по тропинке – не тропинке, которую показала Саманта. Это лишь чуть менее темный прогал среди других между деревьями. Луч фонарика попадает на ветви, и они сияют белизной, точно ребра, точно трупы, сложенные друг на друга.
Через пару минут меня со всех сторон окружает густая листва. «Тропинка» оказалась тупиком, а сортир – сараем в ее конце. Я тяну на себя скрипучую дверь. Сердце громко бьется. Стягиваю джинсы и нависаю над потрескавшимся сиденьем над ямой, которая больше похожа не на нужник, а на дыру в бесконечность. Смердит невозможно, до рвотного позыва. То, что я извергла из себя, с громким плюхом падает в супообразную жижу далеко внизу. Колени упираются в дверь, и я читаю нацарапанное на ней послание: «El lugar perfecto para meditar, pensar, soñar, amar, compartir, escuchar, hablar y estar» – «Это идеальное место, где можно медитировать, размышлять, мечтать, любить, делиться, слушать, говорить и просто быть». Фыркаю. У кого-то отличное чувство юмора. Мне кажется, мое отношение к насекомым вполне нормальное. Я их не люблю. Как-то раз я заперла комнату на ключ и неделю спала на диване, потому что на подушку заполз домовый паук. И вот сейчас я вижу на краю сиденья клок серой паутины. На стенах выгравировали узоры термиты. Я не хочу оборачиваться, но не могу заставить себя не смотреть. Я заглядываю в дыру. Там что-то движется. Кишит. Дерьмо и личинки. Я визжу. Паук размером с чайную чашку лениво ползет вверх по сиденью. Он черный, с желтыми жвалами.
Пулей вылетаю за дверь, даже не застегнув джинсы. Когда добираюсь до патио, к счастью, там никого нет, и никто не видит, как я тяжело дышу, согнувшись и потирая бок, в котором колет от быстрого бега. Вспоминается школа: на физкультуре мы безнадежно наматывали круги вокруг квартала. Светоотражающие жилеты ярко сияли в зимних сумерках. Это была школа с большими замашками, только для девочек, и пробежки являлись возможностью оценить, кто из нас выше в дарвиновской иерархии выживания наиболее приспособленных. Мы тренировались, чтобы в будущем конкурировать с адвокатами, врачами, горожанами и людьми с мягкими ладонями и еще более мягкими дипломатами, каждый день ездящими на работу из пригорода. Уже тогда я понимала: подобная конкуренция, пожалуй, не для меня. И все равно старалась, бежала круг за кругом, с лицом цвета помидора и колотьем в боку. Другие девочки хихикали, а холодная британская сырость пронизывала меня до костей.
Восстанавливая дыхание, я смотрю на яркий огонек свечи в столовой. Там смеются, ужинают. От запаха жареного чеснока рот наполняется слюной, но я вымотанная, потная, а волосы… Даже думать не хочу, как сейчас выглядят мои волосы.
Нахожу дверь в «Ла-Пас». На полу огарки свечей. Я зажигаю один, и на увешанных паутиной кирпичных стенах начинают трепетать призрачные тени. Я не знаю, который час. Наверное, еще и восьми нет. В спальне три двухъярусные кровати, то есть всего шесть коек, и только одно крошечное окошко в дальней стене. Повсюду валяются вещи: рюкзаки, ботинки, старые сапоги. Между кроватями натянуты веревки для сушки белья. На них висит влажная одежда, создающая впечатление сырой, заросшей плесенью пещеры. Осматриваю пустую верхнюю койку, и выясняется, что чехол матраса пластиковый, а внутри солома, жесткая и немилосердная. «Ну что ж, – думаю я с истеричным смешком, – спать будет не жарко». Простыни на матрасе нет, но зато висит москитная сетка, на которой, даже если не особенно приглядываться, видны прорехи и пятна крови. Что это все значит, даже представить страшно. Залезаю в койку, не раздеваясь. Хотя еще слишком рано ложиться, и жарко до тошноты, и я даже не почистила зубы, просто натягиваю край спальника на голову, закрываю глаза и молюсь, чтобы никто, ни одно живое существо меня не заметило.
Просыпаюсь от рыка. В спальне лев. Я резко сажусь, стукаюсь головой о балку. Свет просачивается сквозь зеленую сетку на окне. Где я? Что за…
У меня в ногах сидит обезьяна. Вовсе не лев.
На миг от облегчения кружится голова, и тут я осознаю: у меня в ногах сидит обезьяна!
На моем спальном мешке! Это вторая, без бороды, и она по-прежнему выглядит совершенно не радостной! Я поскорее отодвигаюсь, прямо-таки вминаюсь в стену. Я ни к чему не хочу прикасаться. Ни к обезьяне, ни к москитной сетке, ни к кирпичу, увитому паутиной, ни к твердому, как камень, бугристому матрасу, блестящему от моего пота и наверняка кишащему клопами и блохами. Обезьяна замолкает. В глазах ее отражается какое-то чувство: жалость, злость, страдание… не могу понять. Она набирает побольше воздуха, выпячивает грудь и издает еще один мощный вопль. Я зажимаю уши ладонями.
– Не волнуйся. Это его утренний ритуал. Он любит знакомиться с новенькими девушками.
Появляется голова. Кустистые кудри, пшеничная борода, шея, как у регбиста. Лицо поразительно бледное, усыпанное веснушками. Серо-голубые глаза. Британец с Манчестерским акцентом. Он протягивает руку и гладит обезьяну. Кожа вокруг глаз собирается от улыбки.
– Hola Faustino[9], – шепчет незнакомец.
– Его здесь быть не должно!
Мы подпрыгиваем от неожиданности. Я выглядываю сквозь свою москитную сетку. Посреди комнаты стоит девушка, уперев руки в бока. С ее макушки ниспадает каскад темных кудрей, лицо покраснело от злости.
– Томас! – Она грозно глядит на парня. – Убери отсюда обезьяну. Чтоб тебя, Том.
И осуждающе указывает на нас пальцем, будто обезьяна здесь оказалась и по моей вине тоже. Непрошеное животное только показывает ей язык. Девушка громко вскрикивает от отвращения, а потом подбегает к рюкзаку у стены и принимается в нем ожесточенно копаться. У нее сильный акцент, кажется, восточноевропейский.
– Если он опять рылся в моих вещах…
– Он не рылся, Катарина. Он не вор, ведь правда, Фоз?
Обезьяна жалостно смотрит на Тома. Потом забирается к нему на ручки, оба бросают на девушку оскорбленные взгляды и удаляются. Дверь дребезжит, закрываясь за ними.
– Да где он?
Теперь одежда летит во все стороны.
– А что ты потеряла?
Я выглядываю из-под сетки.
Катарина, все еще хмурясь, зыркает на меня.
– А, ты живая. А то мы сомневались.
Я краснею, она возвращается к куче одежды:
– Мой лифчик. Этот засранец опять стянул мой лифчик.
– Вчера я видела свинью. С лифчиком. Красным таким.
Я смеюсь, вдруг осознав, как глупо это звучит. Но хочу, чтобы она простила меня за вторжение обезьяны. Большие карие глаза девушки округляются.
– Панчита?
И не успеваю я ничего сказать, как она выбегает за дверь. Ее обвинительные крики разносятся по патио. Снова ложусь, разглядываю потолочные балки. Надеюсь, я не совершила большую ошибку. Совсем не хочется сердить эту свинью.
Выхожу в патио. Сейчас только полседьмого утра, а жизнь вокруг уже кипит. От всей души жалею, что всю юность считала ворон и курила позади спортзала, вместо того чтобы научиться чему-нибудь полезному, например, столярничать или взбираться на деревья, из инструментов имея при себе только смекалку. Здешние обитатели так органично вписываются в среду, словно всю жизнь провели в джунглях. Я потрясенно пялюсь на них. Люди разных возрастов и национальностей, но боливийцев больше, чем иностранцев. И дети есть: замечаю не меньше пяти. Один пухлощекий парнишка, не старше одиннадцати лет, несет на руках енотоподобное создание (я слышала, его зовут Теанхи. В смысле, енота, а не мальчика). Они о чем-то переговариваются на языке писка.