Он знает что-то, чего сам я не знаю: что я уеду.
Что моя жизнь будет не здесь. А далеко, очень далеко от Барбезьё, от его апатии, от здешних свинцовых небес и отсутствия перспектив. Что я спасусь от всего этого, как бегут из тюрьмы, что у меня получится.
Что я выберу столичный город, почувствую себя там в своей тарелке, найду там себе место, точнее, создам для себя это место.
И что потом мне предстоит колесить по планете, потому что я не создан для оседлой жизни.
Он воображает восхождение, возвышение, эпифанию. Он верит, что мне уготована блестящая судьба. Он убежден, что в недрах нашего забытого богом городка может обнаружиться лишь горстка избранных, и я – в их числе.
Он думает, что скоро у меня уже не будет ничего общего с миром моего детства, я отколюсь от него, как глыба льда от материка.
Если бы он высказал эту убежденность, я лопнул бы со смеху.
Вот, я сказал это: в тот момент у меня нет никаких амбиций. Я, конечно, смирился с мыслью о неизбежности долгих лет учебы в престижном месте – я ведь такой дисциплинированный и воспитанный, – но я понятия не имею, куда эти годы меня приведут, я догадываюсь, что мне предстоит покорять вершины, – потому что у меня есть задатки восходителя, – но эти пики еще остаются нечеткими, неопределенными; в общем, мое будущее скрыто в тумане, и мне нет до него дела.
Хуже того: я даже не знаю, что однажды начну писать книги. Это перспектива, о которой я не могу и помыслить, она не входит в набор реальных возможностей, не вписывается в рамки моего воображения. И если бы каким-то чудом эта идея пришла мне в голову, я бы тут же прогнал ее. Сын директора школы – и станет шутом гороховым?
Никогда. Писать книги – не из достойных профессий, и вообще, это не работа, писательством не прокормишься, ни социальной защищенности, ни статуса. И, в принципе, писательство – не из настоящей жизни, это где-то вне ее или на отшибе. А в настоящей жизни надо пробиваться, добывать себе место под солнцем. Нет, никогда, сын мой, даже не думай! Я просто слышу голос отца.
И – я уже упоминал об этом – меня не тянет прочь, желания бежать нет. Позже оно меня захватит и переполнит. Все начнется, как положено, с любви к путешествиям, к новым местам, к тому, что изображено на открытках, на карте мира. Я буду садиться в поезда, в самолеты, плыть на кораблях, объезжу всю Европу. В моей жизни будут Лондон, молодежный хостел рядом с вокзалом Паддингтон, концерт Bronski Beat, магазины секонд-хенда, ораторы в Гайд-парке, пивные вечеринки, настольные игры, несколько «диких ночей» [3]. А еще – Рим, прогулки среди развалин, зонтики пиний, монетки, брошенные в фонтаны, парни с напомаженными волосами, свистящие при появлении девушек, чувственность и вульгарность. Барселона, хмельное шатание по набережным и случайные встречи у моря поздно вечером. Лиссабон и грусть, которая меня охватывает перед этим увядшим великолепием. Амстердам, его околдовывающие облака и красные фонари. Все то, что делают в двадцать лет, ну вы сами знаете. А потом придет и тяга к переездам, невозможность усидеть на месте, отвращение ко всему, что укореняет, удерживает тебя; «уехать куда-нибудь, лишь бы сменить пейзаж» – строка из песни [4]; я вспоминаю Шанхай, суету города, его уродство, ненастоящий город, который даже величие его реки не спасает, вспоминаю Йоханнесбург: каково быть белым иностранцем в черном городе, эту провокацию, Буэнос-Айрес, запредельных людей, которые, утратив надежду, танцуют под вулканом, девушек с бесконечно длинными ногами и стариков, ожидающих возвращения, которого никогда не будет. А еще потом – необходимость уехать подальше, отделить себя от Франции тысячами километров, накопить разницу во времени, всерьез подумывать об окончательном переезде в Лос-Анджелес, чтобы никогда уже не возвращаться. Но в семнадцать лет ничего такого у меня и в мыслях не было. Никаких отъездов.
Тома Андриё говорит, что все должно остаться в тайне. Никто не должен знать. Это условие. Либо так, либо никак. Он давит сигарету в пепельнице. Поднимает наконец голову. Я смотрю в его глаза, полные мрачной решимости, чуть-чуть – и вспыхнут гневом. Я говорю, что согласен. На меня производит впечатление и это требование, и обжигающий взгляд.
Тысячи вопросов кишат у меня в голове: как это у него началось? как стало неизбежным? и когда? как получается, что по нему этого совсем не видно? да, как это может быть до такой степени незаметным? И дальше: правда ли, что это мýка? и только ли мука? И еще: буду ли я первым? или до меня были и другие, которых так же держали в секрете? И потом: что он конкретно планирует про нас? Ни одного из этих вопросов я, естественно, не задаю. Я признаю его власть, его правила игры.
Он говорит: есть одно место.
Внезапность и грубость этого предложения меня потрясают. Мы были совсем чужими еще час назад, по крайней мере мне так казалось, потому что я не ощущал его тяги ко мне, не замечал, что ему случалось украдкой на меня посматривать, я не знал, что он навел обо мне справки, что он уже проделал бóльшую часть пути, да, так вот, я продолжу: мы только что были совсем чужими, и вдруг он предлагает ни с того ни с сего отвести меня неизвестно куда, чтобы заняться известно чем.
И я отвечаю: иди, я за тобой.
В ту минуту я пошел бы за ним куда угодно, я сделал бы все, о чем бы он ни попросил.
При этом я уверен, что такого не бывает: так быстро, так легко, такое ведь случается только в фильмах, в скверных романах или в больших городах, где уже привыкли к съему, постели и мимолетным связям без комплексов. Я вспоминаю, что видел однажды, как незнакомцы приближаются к друг другу и вместе уходят, едва перемигнувшись, скрываются за воротами, это было в районе вокзала Сен-Жан в Бордо, неподалеку от секс-шопа, мне было пятнадцать, это меня шокировало, встревожило, но, главное, я не мог поверить, я без конца повторял себе: видимо, я ошибся, это все мои фантазии, не могут же люди идти вот так, с первым встречным, наверное, я чего-то не понял. Я и сейчас такой. Та же девственная наивность. Ну вы понимаете.
Он встает, оставляет на столе пять франков за пиво, к которому едва притронулся. Он выходит, я следую за ним по пятам. Мы идем молча, он все еще чуть впереди, шагает поспешно, слегка сгорбившись, и не только от холода, это он снова зажигал сигарету. Иногда я отстаю, разглядываю его спину, угадываю внушительные мускулы, молочно-белую кожу, усеянную родинками, но тут мне приходится ускорить шаг, чтобы не отстать.
К моему большому удивлению, мы возвращаемся к лицею, только в последний момент сворачиваем к спортзалу, там в это время пусто. И закрыто. По крайней мере, я так думал. Но у него все предусмотрено. Он обходит выступ стены, влезает на ограждение, добирается до маленького окошка, нажимает, створка поддается, открывается. Он влезает внутрь. Я думаю, откуда он знает этот путь, пробовал ли он его уже. Лезу за ним. Он протягивает мне руку, помогает влезть в окошко. Я отмечаю, что это наше первое прикосновение – эта поданная рука. Что я никогда раньше к нему не притрагивался. Что это происходит вот так, пока мы лезем в окно. Кожа на руке нежная.
В зале пусто, пахнет пóтом, воспоминаниями о школьных тренировках, чистота и запах весьма сомнительные. Наши шаги отдаются эхом. Пол скрипит под ногами. В углу свалены мячи. Тома идет дальше, ведет меня к раздевалкам, к душам.
Любовь происходит там.
Любовь – губы, которые ищут встречи, соприкасаются, губы, которые кусаешь, капля крови, волоски у него на подбородке, которые колют мой подбородок, его руки у меня на скулах, чтобы не отстранился.
Его шевелюра, в которую я погружаю пальцы, крутой затылок, мои руки смыкаются вокруг его плеч, прижимают крепче, чтобы быть совсем близко, чтобы между нами совсем не осталось пустоты.
Сближение наших торсов, мы торопливо, но по очереди сдергиваем одежду: жаккардовый свитер, футболку – чтобы соприкоснуться кожей. У него грудь мускулистая, безволосая, с плоскими темными сосками, у меня – худая, еще не размятая сокрушительными надавливаниями врача скорой помощи, это случится позже, на вид – хилая и болезненная.