Узнаю, что в прошлом году театр держал Звездочкин, известный московский любитель, и что этот Звездочкин и есть князь Имеретинский. Служить у него считалось за большое счастье: он первый повысил актерам жалованье до неслыханных дотоле размеров. Звездочкин три раза был антрепренером, неизбежно прогорал и снова жил то в Москве, то в Тамбове, где изредка выступал на сцене. В Тамбове он останавливался у Абакумыча и был рад, когда ему удавалось «загнать Абакумыча в валяные сапоги» и выиграть у него гривенник на бильярде. Первый раз он снял театр на зиму у Григорьева, получив откуда-то наследство, которое и ухлопал в один сезон. Потом еще два наследства потерял на антрепризе: несмотря на то, что тамбовская публика охотно посещала театр, расходов не окупали даже полные сборы.
И снова театр держал Григорьев, и снова около него ютились старые друзья-актеры, приходившие если не послужить, так пожить у старого друга.
Летом, вместо того чтобы отдыхать, Григорьев играл по маленьким городишкам и ярмаркам специально для того, чтобы прокормить своих старых друзей, много лет считавших и дом и театр Григорьева своими.
«А семья-то?.. Кто их кормить будет?.. Ведь двадцать душ, кроме тех, что придут!..»
Это был разговор только о друзьях-актерах, ядре его постоянной труппы, хотя половина их ни в одну труппу не была бы принята.
Собственно же семья у Григорьева была небольшая. Он сам, шестидесятилетний, могучий, не знающий устали старик, давно овдовел. Вторая, гражданская жена его, Анна Николаевна, настолько некрасивая, что ее даже на сцену выпускать было нельзя, и дочь ее лет двадцати двух, актриса на маленькие роли, Николаева, – обе почти незаметные существа, которые вели домашнее хозяйство, были скромны, молчаливы, ни с кем не ссорились и не сплетничали.
Григорий Иванович относился к ним ласково, как и ко всем своим, которым говорил, кроме самых близких, «вы», да еще прибавлял «с», особенно когда кого застанет в подвыпитии.
«Вы что же-с, Иван Ардальоныч? Опять-с?..»
Чаще других усовещевал он Семилетова, который во хмелю был буен, но чуть показывался Григорий Иванович, сразу же стихал как в воду опущенный.
Однако был случай, когда Григорьев его выгнал. Напившись в ресторанчике Пустовалова, Ваня поднялся наверх, где шла репетиция. Идет, шатаясь во все стороны, и угрожающе орет, размахивая кулачищем:
– Всех расшибу я до полушки! Начну с Адамовой головы!..
Репетировали «Ревизора». Григорьев был один из самых лучших городничих, каких когда-либо я видел. Он сидел в кресле и вполголоса читал свой монолог: «Чего смеетесь? Над собой смеетесь!..»
Вдруг остановился, услыхав оранье, и голову поднял.
Я в первый и последний раз видел его таким, даже жутко стало. Все замерли, а Ванька ввалился уже на сцену и орет, никого и ничего не видя:
– Начну с Адамовой головы!..
– Нет, уж довольно-с, – как-то прошипел на весь театр Григорьев, вскочил с кресла и двинулся навстречу к Семилетову. – Довольно-с!..
И так мазнул по уху бросившегося на него с кулаком Ваньку, не узнававшего никого, что тот через рампу перелетел в оркестр и дико выл от боли, лежа между сломанными пюпитрами.
Григорий Иванович стоял и тяжело дышал, а на глазах слезы.
Все мы стали его успокаивать, усадили в кресло.
– Извините меня… В первый раз в жизни не сдержался… Ну, подумайте… За что же оскорблять женщину?.. Да еще не виноватую в том, что она такая.
После уж от Васи я узнал все. «Адамовой головой» кто-то со злости назвал Анну Николаевну, о чем до этого случая никто не знал. Действительно, бледная, с большими темными, очень глубоко сидящими добрыми глазами и с совершенно вдавленным носом, она была похожа издали на череп.
Судя по лицу, можно было думать, что это результат известной болезни, но ее прекрасный голос сразу опровергал это подозрение.
И вот этот самый нос и сделал Анну Николаевну женой Григорьева. Единственная дочь небогатого воронежского торговца-вдовца, она была против воли выдана замуж через сваху за какого-то чиновника, который оказался пьяницей и бил жену нещадно, упрекая ее за то, что она не принесла ему приданого.
Когда дочке Анны Николаевны, Мане, было два года, умер ее отец, не оставивший после себя ничего, кроме долгов. Пьяный муж, озлобившись, схватил жену за косу и ударил ее лицом о печку, раздробив нос и изуродовав лицо. В тот же год его самого сослали по суду в Сибирь за кражу казенных денег.
Женщина осталась с дочкой – ни вдова, ни замужняя, без куска хлеба. Это было в Воронеже, она жила в доме купца Аносова, дяди Григория Ивановича, куда последний приехал погостить. За год до этого, после рождения младшей дочери Нади, он похоронил жену. Кроме Нади, остались трехлетний Вася и пятилетняя Соня. В семье дяди Григорий Иванович встретился с несчастной Анной Николаевной, которую с ее пятилетней дочкой приютили Аносовы – сами люди очень небогатые. Григорий Иванович предложил ей место воспитательницы своих детей и увез ее в Тамбов. Выбор оказался прекрасным. Анна Николаевна воспитала детей вместе со своей дочкой. Ее любимицей была старшая Соня, в полном смысле красавица, с великолепным голосом, который музыкальная мачеха, хорошая певица, развила в ней сама, и маленькая девочка стала вскоре в подходящих ролях выступать в театре отца, а Вася стал помощником режиссера.
Васю Григорьева никто не называл Василием Григорьевичем: Вася да Вася или Васенька, до самой его кончины уже в начале этого столетия, о которой я узнал в Москве от его друга Володи Кригера.
– Вася умер на днях, слышал? В Козлове, от угара, на своей постели… Истопили печь, рано закрыли, – рассказывал этот бодрый, всегда веселый человек, а у самого слезы градом.
И с кем из актеров, наших общих друзей, я в тот год да и после ни встречался, все мне сообщали с печалью:
«Вася умер!»
Фамилии даже не называли, а только: Вася. И лились воспоминания о безвременно погибшем друге – добром, сердечном человеке. Женат был Вася на младшей из артистической семьи Талановых. Супруги никогда не разлучались, и в злополучный день – служили они в Козлове – жена была в театре, а он не был занят в пьесе, уснул дома, да так и не проснулся.
При воспоминании о Васе всегда передо мной встают яркие картины и типы моего первого театрального сезона в 1875 году.
Драматическая труппа была великолепная; кроме драмы, ставились оперетки и даже оперы.
Была поставлена и «Аскольдова могила». Торопку пел знаменитый в то время тенор Петруша Молодцов, а Неизвестного должен был петь Волгин-Кречетов, трагик. Так, по крайней мере, стояло в афише. Репетировали без Неизвестного. Наступил день спектакля, а на утренней репетиции Волгина-Кречетова нет.
– А как же Неизвестный? Ведь Волгин не приехал? – спрашивают Григория Ивановича.
Григорьев хитро улыбается:
– Ничего-с, репетируйте-с. Неизвестный придет-с… Он опытный, без репетиции споет.
Срепетировали без Неизвестного. Вышли на спектакль. Гримируемся. А Волгина-Кречетова нет.
– Григорий Иванович, как же?.. Ведь Неизвестного нет… Отменим спектакль, – горячится режиссер Песоцкий.
– Он у меня-с остановился… Гримируется в моем кабинете. Волгин не приехал, так я другого пригласил.
– Анонсировать надо?
– Зачем же-с! Волгина здесь не знают, ну, за Волгина и сойдет-с. Это знаменитость, известный Неизвестный. Да вот он! Позвольте познакомить.
Перед нами стоял редкой красоты гигант с небольшой темной бородой и вьющимися кудрями по плечам. Шитый красный кафтан, накинутый на одно плечо, синий суконный охабень еще более увеличивали и без того огромную стройную фигуру.
Все мы так и ахнули, – что за сила, что за красота!
Театр был полон. Появление красавца Неизвестного вызвало шумные аплодисменты, а после первой арии театр дрожал и гудел. Во время арии случился курьез, который во всякое другое время вызвал бы хохот, но прекрасно пропетая ария захватила публику, и никто не обратил внимания на то, что «по волнам Днепра» в глубине сцены, «яко посуху», разгуливали две белые кошки.